Двенадцатая интернациональная — страница 41 из 138

Солнце всходило все выше, а мы продолжали безропотно выстаивать на перроне. С негласного попустительства Владека добрая половина людей разбрелась кто куда, но оставшиеся старательно соблюдали остов строя. Вокруг него, как вокруг муравейника, шло непрекращающееся движение: одни, набродившись вдоль праздных путей, возвращались на свои места, и тогда отходили прогуляться другие. Я тоже не устоял и, испросив у Остапченко разрешения, бережно, как хрустальную вазу, передал винтовку «долгому» Казимиру, прислонил к его невообразимых размеров сапогам-скороходам вещевой мешок и отправился поразмяться.

На отходящей от станции тихой улочке посреди белых, с закрытыми ставнями, а потому кажущихся необитаемыми домиков возвышалась стена церкви, по низу исчерканная политической полемикой. Обе створки кованых чугунных врат бокового входа были раскрыты, за ними виднелись вторые, деревянные двери, гостеприимно распахнутые в прохладную черноту. Меня потянуло в нее: августовская теплынь в ноябре начинала приедаться.

За стертым каменным порогом я в недоумении остановился. Через разноцветные витражи врывались в полусумрак желтые пучки солнечных лучей и, пробиваясь сквозь завесу неоседающей мельчайшей пыли, освещали внутренние руины не поврежденного снаружи храма. В нем не осталось ничего, не подвергшегося разрушению. На отшлифованных столетиями замусоренных плитах валялись свергнутые с постаментов изваяния святых; у них были отбиты уши, носы и держащие книгу или благословляющие руки, а некоторые, в чем-то особенно провинившиеся, обезглавлены. Стенная роспись, хотя и испещренная следами пуль, еще кое-как сохранилась, зато развешанные между колонн громадные академические картины, изображавшие этапы крестного пути, были или вовсе выдраны из рам и свисали лохмотьями, или по нескольку раз прободены тесаками. Слева, на запрестольном образе, некто, не поленившийся взобраться на лестницу, намазал богоматери усы. В центре, на грязном ковре, в обломках лежала главная люстра, а на ней — груда растрепанных богослужебных книг в переплетах из телячьей кожи. Повсюду были разбросаны перевернутые скамейки, погнутые медные паникадила, осколки лампад, бронзовые тиары и сияния, содранные со статуй. Нагажено было по всей церкви.

Мне было известно, что повсеместный разгром церквей вдохновлялся анархистами, ибо это соответствовало и духу и букве их учения. Знал я и то, что руководство коммунистической партии старалось по мере сил амортизировать их безрассудные удары. Ясны мне были и размеры причиненного анархистскими эксцессами вреда. Красочные корреспонденции в сопровождении вызывающих содрогания клише и прокатившихся по испанским городам и весям, сразу же после подавления главных очагов мятежа, волне антиклерикальных беспорядков, переродившихся в откровенно антирелигиозные, не могли не вызвать в христианнейшей Европе ответной волны негодования. Она достигла такого размаха, что, когда, в частности, рассыпалась на бреге насквозь католической Ирландии, из нее вышло готовое добровольческое подразделение, немедленно отплывшее к Франко. (Эти добровольцы были едва ли не единственными бескорыстными людьми во франкистском стане, во всяком случае, насмотревшись на сатанинскую жестокость, с какой фалангистские рыцари в союзе с маврами утверждали веру Христову, веснушчатые ирландские крестоносцы вложили мечи в ножны и отчалили восвояси.)

И однако, невзирая на все, что мне было известно, я не чувствовал в себе внутреннего права отмахнуться от тягостных впечатлений сегодняшней прогулки, переложив всю ответственность на плечи одних анархистов. Чем-то подобная позиция походила на мерзкое поведение чистоплотного перестраховщика Пилата — моя, мол, хата с краю. Ведь анархисты не были каким-то инородным телом в испанских событиях, численно они составляли весьма объемистую часть Народного фронта. А раз так, их ошибки неизбежно делаются общими нашими ошибками.


К роте я подоспел в последнюю минуту. Она уже готовилась выступать, и запаздывавшие сбегались к ней с разных сторон, стуча башмаками. Вольным шагом мы свернули в пустую улицу и прошли мимо исцарапанных стен злосчастного храма; я с совершеннейшим равнодушием взглянул на него из строя.

Миновав весь, будто покинутый жителями поселок, рота остановилась возле сельского трактирчика с облупившейся вывеской. На его утрамбованном дворе догорали под закопченными котлами костры, распространяя запахи угара и горячего кофе. Терпеливо выстояв в очереди, каждый из нас получил по манерке обжигающего приторно-сладкого питья и по выпеченному в виде кирпича белоснежному и безупречно пресному хлебу. Завтрак доставил тем большее удовольствие, что пора было обедать. Впрочем, угощавшие нас кашевары (почему-то не свои, а батальона Гарибальди), принимая манерки, выдавали еще по одной полукилограммовой просфоре, по банке джема на восемь человек и по окороку вяленой ветчины на взвод.

Мы составили винтовки в козлы, уселись около них на земле и сразу же после завтрака принялись за обед. При этом, не без ущерба для моих патриотических пережитков, я ознакомился с деловыми преимуществами германского тесака перед воспетым русскими поэтами и превозносимым русскими прозаиками трехгранным штыком, могущим служить пехотинцу лишь холодным оружием, тогда как тесаком нарезался хлеб, кромсалась ветчина и вскрывались консервы.

Запив засахарившийся джем холодной водой, многие прилегли вздремнуть, используя свой мягкий ранец в качестве подушки, но их тут же пришлось разбудить, чтобы образовать новую очередь перед вынесенным из корчмы столом с чернильницей. За ним, а правильнее над ним на высоких круглых табуретах уселись Владек, Болек и Мельник. По правую руку от Болека на столе стоял холщовый мешок, для прочности обшитый кожаными ребрами. Владек запускал в него руку, вынимал серебряную монету старой чеканки размером с екатерининский рубль и передавал Болеку, который царственно протягивал ее очередному бойцу. Мельник спрашивал его фамилию и, водя пальцем по списку, ставил галочку. Неизвестно почему, у отходивших от стола с винтовкой в левой руке и монетой, зажатой в правой, был сильно сконфуженный вид, словно они против своей воли совершили нехороший поступок. Как ни странно, но, приняв свой пятипесетовый сребреник, я тоже ощутил неловкость.

Раздав деньги, Болек слез со своего насеста и объявил столпившимся вокруг стола и явно ждущим разъяснения людям, что мы во всех отношениях приравнены к испанским милисианосам и на фронте будем, как они, получать сверх довольствия и обмундирования по триста песет в месяц, а полученные только что пять песет даны пока не в счет на сигареты, на почтовые и прочие карманные расходы. Что могло быть естественнее, однако и после этого исчерпывающего пояснения на всех лицах долго сохранялось виноватое выражение, будто мы не то получили милостыню, не то взяли взаймы без отдачи и отныне на наше бескорыстие брошена тень.

Вскоре Владек повел нас в окруженный садом двухэтажный дом, выстроенный, вероятно, незадолго до мятежа, так как в нем не было не только мебели, но и обоев, дверных ручек, шпингалетов на оконных рамах и электропроводки. Первые два взвода поднялись наверх, а третий и четвертый остались в нижнем этаже, состоящем из одной очень большой комнаты, однако, когда мы вошли, в ней стало так тесно, что пришлось стоять, прижавшись друг к другу, почти как на площадке парижского автобуса в часы пик. Выходить тем не менее даже в садик не разрешалось. Владек, оставшийся в передней, предупредил, что вот-вот подойдут грузовики, которые повезут нас к фронту, а до того никто из цивильных не должен нас видеть: момент отъезда и направление, в каком нас повезут, составляют военную тайну.

В ожидании все закурили крепкие испанские самокрутки, продающиеся в пачках уже свернутыми на фабрике, оставалось лишь провести языком и склеить, но бумага была почему-то слишком плотной и приходилось перекладывать табак в листок папиросной, вырванный из книжечки, и скручивать снова. Лично мною эта процедура осваивалась не легко.

Несмотря на раскрытые окна, едкий дым щипал глаза, а так как вся полурота оживленно разговаривала, в комнате стоял страшный гам. Именно в такой подходящей обстановке нам и довелось практически ознакомиться с достоинствами винтовки системы «Маузер» без предохранителя. Однообразное гудение голосов внезапно прорезал ужасный треск, и грохнул оглушающий выстрел, как будто среди нас разрядилась молния и грянул гром. В наступившей жуткой тишине послышался протяжный крик наверху и встревоженный топот. Все подняли головы: в гипсовом потолке зияла черная дырка. Посредине комнаты началась возня, и оттуда донеслась непечатная польская брань — сиплый бас доказывал, что чья-то мать курва. Наше отделение, вошедшее последним, столпилось у закрытой двери в переднюю, а те, кто находился ближе к выходу, прислушиваясь и просовывая носы в щель, передали, что по лестнице сносят раненого. Хотя возбужденный диспут в центре помещения продолжался, мне хорошо был слышен стук подошв по ступенькам и тихие стоны. Дверь приоткрылась шире, и в ней появился Болек, бледный, как мертвец.

— Кто стшелял? Кто стшелял? — завопил он. — Арештовать и пшивесчь тутай!

Неся за плечом две винтовки, огромного роста рябой дядя, тот самый, что в паре с желтоволосым Казимиром сидел за нашим столом на банкете в Валенсии, проталкивал за плечо через образовавшийся перед ними узкий коридор растерянного парня, которому кто-то сгоряча успел подбить щеку: в испуганных серых глазах его стояли слезы. Болек пропустил обоих мимо себя и закрыл дверь. Через минуту рябой гигант, попавший с правого фланга в третий взвод по всей вероятности тем же способом, каким его дружок Казимир попал к нам, вернулся, но уже с одной своей винтовкой.

— Гурский, — окликнул его Казимир, — цо го чэка?

— Не бендзе повешоны, — просипел Гурский, пробиваясь к середине зала.

— А тен, на вежху ест ченшко ранены?

— Зостане пшы жичю.

Хотя всем уже было известно, что выстрел последовал, по-видимому, от удара прикладом в паркет, поскольку бедный парень, зачем-то послав патрон в ствол, не знал, что дальше делать, и оставил курок на взводе, обсуждение события продолжалось, и шум в комнате сделался невыносимым. Из-за него никто не расслышал подхода машин. Мы догадались о их прибытии, когда пер