Двенадцатая интернациональная — страница 42 из 138

вую полуроту начали выводить в сад. За ней повели и нас. Рота построилась на садовой дорожке. Заплаканный виновник печального происшествия горбился поодаль безоружный (о мудром решении начальства перевести его в санитары мы неисповедимыми путями узнали еще внутри).

Одинаковые темно-зеленые грузовики с деревянными кузовами поочередно останавливались у калитки и, приняв людей, отъезжали в сторону. В каждый грузилось по отделению. Владек сам руководил посадкой, и, явно забыв о необходимости блюсти в тайне время нашего отъезда, кричал, чтобы поаккуратнее обращались с винтовками и что винтовка, пся крев, не метла.

Наше отделение уселось в последнюю машину. Как и предыдущие, она была без скамеек, но до половины завалена свежей золотистой соломой, а даже, учитывая вещевые мешки и винтовки, одно отделение на грузовик, да с такой подстилкой, это почти что путешествие в спальном вагоне. Владек побежал к передней машине, а Болек, подсадив в кузов разжалованного в санитары, сам уселся в кабину нашей, и зеленые грузовики, поурчав скоростями, выехали с проселка на шоссе и покатили цугом.

Солнце пряталось за тучи слева, значит, нас везли прямо на север. На изгибе шоссе стало видно, что впереди движется многое множество таких же открытых машин с людьми; должно быть, мы догоняли свой батальон. Курить на сухой соломе я запретил, а потому особенно сильно хотелось есть и пить.

Едва мы тронулись, между тремя неугомонными парижскими ремесленниками разгорелся жаркий спор, на каких грузовиках мы едем. Носатый и тщедушный всезнайка, весь поросший цыплячьим белесо-рыжим пухом и, что называется, от горшка два вершка, однако с низким певучим голосом (по которому я узнал в нем автора подслушанного мною ночью эпоса о Литвинове), сверх всего прочего носивший словно в насмешку фамилию Орел (он произносил Орэл), утверждал, будто нас везут на советских грузовиках. Его приятели вдвоем на трех языках наперебой доказывали, что камионы — шведские, оттого они и деревянные, в Швеции, как всем известно, много леса. Орел возражал, что в Советском Союзе в тысячу раз больше леса, чем в их паршивой Швеции, а кроме того никаких шведских грузовиков и в заводе нету, и потом, в Швеции король, он не будет помогать республике. В ответ те орали, что большевики не станут производить подобную дешевую дрянь и что рессоры тоже дрянь, верно и они деревянные — ишь, как задницу отбивает на выбоинах, того и гляди Орел себе язык откусит и перестанет молоть чепуху, да и мотор верно дрянь: урчит, словно больное брюхо. На это Орел вопил, что даже идиоты должны понимать: чем дешевле камион, тем лучше — попадет бомба, все равно ни шиша не останется и от дешевого и от самого дорогого «студебекера». Спор тянулся бы до бесконечности, но подкинутый нам санитар вмешался и рассказал, что, находясь в саду, он слышал, как Владек, Болек и еще этот, Мельник, беседовали между собой. И Мельник тогда объяснял, что нам подадут советские камионы марки «ЗИС-5», что их в Испанию прислано видимо-невидимо и что сделаны они грубо, как топором, зато недороги, выносливы и просты в управлении, вот только бензина жрут до черта.

При въезде в какое-то село наш караван остановился. Когда я поднялся, чтобы посмотреть, в чем причина задержки, оказалось, что по крайней мере на километр перед нами прямая улица забита упершимися одна в другую машинами, а около них собрались местные жители. К нашей из крайних мазанок тоже уже подбегали чумазые оборванные ребятишки, настоящие цыганята. За ними спешили худые загорелые женщины, все как одна, будто в трауре, в черном, и молоденькие девушки в застиранных ситцевых платьях. Сзади шли темноликие старики в латаных пиджачках и стареньких, как они сами, кепках. В руках у пожилых женщин были глиняные кувшины, те, кто помоложе, и девушки несли под локтем круглые плоские хлебы, а на тарелках и блюдцах — головки очищенного лука и чеснока, нарезанный толстыми кусками домашний сыр, кружочки посыпанной красным перцем колбасы, виноградные гроздья. Приветливо что-то тараторя, женщины вставали на цыпочки, чтобы дотянуться до бортов машины, и предлагали свое угощение. Мы пытались отказываться, но они так искренне удивились и огорчились, что пришлось сдаться. Кувшины с двумя горлышками, пошли по рукам. Не умея пить по-испански, мы поочередно сосали густое красное вино, а затем набивали рты хлебом, сыром, луком, маслинами и прочей снедью. Как только кто-нибудь, смущенно повторяя «мерси, мерси», опускал вниз пустую тарелку или миску, вместо нее появлялись две полных. Старики молча протягивали нам лежащие между большим и указательным пальцем готовые самокрутки, объясняя жестами, что их надо склеить слюной. Из вежливости я разрешил покурить над бортом.

Но тут вдалеке трижды проквакал клаксон. Наш шофер запустил мотор нахолостую, и машина мелко затряслась. Окружавшие отступили. Правые руки женщин были заняты опустевшей посудой, и они подняли левые, сжатые в кулак. Мы приветственно кивали, потом тоже подняли кулаки. Толпа притихла. Впереди стояли посерьезневшие детишки, за ними, положив им руки на плечи, старики, сзади — женщины. Все смотрели на нас ласково и грустно, словно уезжали не мы, а их сыновья, мужья или братья. Лишь старики, приподняв к нам морщинистые лица, ободряюще улыбались беззубыми ртами. Продвигаясь за предыдущей машиной, наш шофер медленно выруливал на середину шоссе. Из толпы послышались прощальные возгласы. И тогда наш смешной Орел вскочил на ноги и, держа в одной руке винтовку, взмахнул кулаком другой и прокричал своим саксофонным голосом:

— Вива ла република эспаньола!

— Вива! — поддержали мы.

— Вива эль френте популар!

— Вива! — подхватил хор.

— Но пасаран! — во все горло прокричал Орел и обеими руками вздел винтовку над собой.

— Но! па! са! ран! — прогремели мы.

Шофер перевел скорость, и Орел чуть не упал, но его заботливо поддержали. Мы все поднялись на ноги и, потрясая своим оружием, скандировали:

— Но па-са-ран! Но па-са-ран! Но па-саран!

— No pasarán! — прозвенел женский голос.

— No pasarán! No pasarán! — вразнобой, но уверенно повторили старики.

Машина уже отошла метров на сто от тех, кто нас накормил, а мы продолжали кричать в их сторону, и они, не расходясь, смотрели нам вслед. Но вдоль улицы стояли кучками другие женщины, старики и дети, они приветствовали нас, и мы повернулись к ним, безостановочно выкрикивая свое обещание, свою клятву: «Но пасаран! Но пасаран! Но пасаран!» Только возвышавшийся над нами, как каланча, Казимир все еще глядел назад.

То же самое произошло и в следующем селении, и в следующем, и еще в одном. Скоро мы были настолько сыты, что не могли больше съесть ни кусочка и лишь пили то красное, то горьковато-сладкое белое вино и везде клялись народу: но пасаран!

Потом вдоль каравана машин протрещал кожаный мотоциклист и что-то говорил шоферам, и те перестали останавливаться, и в селениях, через которые мы проезжали, женщины понапрасну протягивали нам и воду, и вино, и хлеб. Мы проносились мимо, и они ставили кувшины и миски прямо на землю и всплескивали руками и горестно качали головами, а оборванные мальчишки, восторженно вопя, бежали сколько могли рядом и отставали. Однако и там, где не было остановки, мы продолжали стоя выкрикивать то немногое, но самое важное, что знали по-испански. И уже стемнело, а мы совсем охрипли и все же, завидев вышедших на порог своего дома, жмурящихся от слепящих фар, высоко поднимающих кулаки людей, мы вздымали винтовки на вытянутых руках и из последних сил напрягали горло, как бы присягая, что не пропустим фашистов, что там, где будем мы, они не пройдут.

Поздним вечером, измученные, но счастливые, мы въезжали в уже спящий городок. Передние машины с немецкими и балканской ротами ушли куда-то в боковые улицы, а польскую подвезли к длинному одноэтажному зданию с высоко расположенными маленькими окнами. Внутри его было пусто; одна-единственная лампочка еще тлела под потолком; вдоль всех четырех стен лежали вороха соломы.

Владек распорядился, чтобы все не медля ложились спать, имея винтовки при себе, не раздеваясь и не снимая ботинок, потому как бригада еще с полдня зачислена в резерв мадридского фронта.

Повторять не понадобилось. Входя, бойцы с облегченным вздохом валились на колкую соломенную подстилку, и богатырский храп сразу же волнами заходил над спящими…

— До брони! — рявкнул кто-то над самым ухом.

— До брони! До брони, товажише! Алярм! — встревоженно перекликались разные голоса.

— В ружье! — четко скомандовал неподалеку надтреснутый, но бодрый голос Остапченко, и я услышал его твердые шаги. — Тревога! Вставать! В ружье! — повелительно повторил он. — Поднимай отделение, Алексей, и без суеты выводи строиться.

В полутьме люди собирались, одни громко зевая и потягиваясь, другие, откашливаясь, одергивая одежду, поправляли пояса и портупеи, надевали свалившиеся во сне головные уборы, топали, отряхивая с себя солому, продевали руки в лямки вещевых мешков и продвигались к выходу.

Снаружи была звездная и неожиданно холодная ночь. Мы быстро построились с винтовками у ноги. Владек, невнятно бросив команду, соответствующую русской «оправиться, можно курить», потому что все, став вольно, зашарили портсигары и кисеты, и взяв с собой несколько человек с правого фланга, куда-то ушел. Перед строем появился Болек. Приподнимаясь на носках и поворачиваясь слева направо и наоборот, он взволнованно предупредил, что сейчас нам раздадут боеприпасы, и мы выедем к фронту, и что он, Болек, надеется на нас. И действительно, с той стороны, куда ушел командир роты, приближалась вереница носильщиков с ним во главе, и каждый нес на согнутой спине белый ящик, обеими руками держа его через плечо за петлю. Ящики тяжко ударились о землю. Принесшие вскрыли их тесаками.

— Разнесите, ребята, по отделениям, — послышался голос Остапченко справа.

Одни ящики волоком подтащили к левому флангу. Казимир приблизился первым. Набив подсумки, он принялся рассовывать обоймы по карманам куртки и штанов.