ийцами. Простояв с часок в очереди, мы дождались отдельного столика и просидели за ним до сумерек, попивая легкое вино и беседуя.
Казимир был ничуть не словоохотливее Трояна, зато Гурский любил поговорить, или, лучше сказать, поспрашивать. Присмотревшись к нему, я определил, что ему, должно быть, под сорок. Как и Казимир, он работал в шахте, последний год они трудились вместе, так и подружились. Оба сочувствовали коммунистам, но Казимир следовал за партией молча, тогда как Гурского мучили всякие проклятые вопросы, с которыми он и приставал ко всем. «Как это понять, что испанские коммунисты решились вступить в многопартийное правительство Ларго Кабальеро?» — допрашивал он однажды Болека, а в другой раз прицепился ко мне: «Правду ли говорят, что отец Ленина был паном, а не пролетарием, зачем же тогда Ленину нужна была революция?» Подобных неразрешимых вопросов у Гурского был неисчерпаемый запас. Произносил он их на забавнейшей смеси польского с французским, для большей ясности вставляя еще то украинские, то русские слова, и до того привык задавать вопросы, что даже в конце утвердительных предложений ставил вопросительный знак.
Поужинав вместе со своим отделением колбасой с зачерствевшим хлебом, я укладывался спать, когда надо мной остановился Остапченко.
— Володю уже забрали в пулеметную роту. Просил тебе передать привет.
Мне стало грустно. Лившиц мне очень нравился: редко в ком встречается сочетание мягкого сердца с твердыми взглядами.
Рота засыпала в спокойной уверенности, что ночью ее не потревожат, иначе Владек не дал бы разрешения снять обувь. Воздух от этого не улучшился, но до чего же приятно было расшнуровать и сбросить грубые солдатские ботинки с усталых ног.
Засыпая, я слышал, как неподалеку кто-то негромко убеждал соседа, что можно скинуть и пояс с портупеей и подсумками: ну, какой сумасшедший рискнет затеять операцию в несчастный день, завтра же тринадцатое число.
2
— Алярм! Встачь!..
Я вскинулся на соломе. Непонятно, почему у поляков нет собственного слова, «тревога», и они пользуются французским «алярм». В полумраке вокруг меня шла кутерьма. Если вчера все, просыпаясь; хватали винтовки и поднимались на ноги, то сейчас — сначала кинулись надевать ботинки. Они успели покоробиться, и натертые ноги в тонких носках с трудом пролезали в одеревеневшие складки. Слышалось кряхтение и ругань. Кто-то по ошибке схватился не за свою обувь, чья-то пара вообще исчезла, и лишь после отчаянных воплей была обнаружена посредине прохода. По нему прогуливался Владек и покрикивал:
— Вставайче! Прендзей! Розеспалисе, як цурки у тэты! Виходьте! Виходьте! Збюрка!..
Если довериться корню, «збюрка» в переводе несомненно «сборка». Скорее всего, это польское «строиться». Надо было запомнить.
Было два часа пополуночи. Со звездного неба еще резче, чем накануне, тянуло осенним холодом. Толкаясь и теснясь, рота выстраивалась. Я проверил свое отделение. Все были налицо, но некоторые не то от холода, не то от волнения дрожали. Я тоже сразу продрог, и у меня постыдно застучали зубы, да так сильно, как бывало в отрочестве при пароксизмах малярии. Опасаясь, как бы их частую дробь не расслышали мои подчиненные, я стиснул челюсти, однако внутренний озноб не унимался.
Замешкавшаяся, по сравнению со вчерашним, рота поспешно, так что на левом фланге все время нужно было подбегать, прошла через площадь и остановилась у знакомой стены. Здесь, на ветру, было еще холоднее, но из темноты послышался немецкий оклик, и кто-то невидимый повел нас по кривой неровно вымощенной улице. По ней мы вышли на окраины, свернули в сводчатые ворота и очутились на обширном церковном дворе. На нем было тепло и светло от костра, над которым бурлил большой котел. Вдоль строя протащили корзину с хлебом, суя в руки первой шеренги по белому кирпичу, тесаком его разрезали на колене и половинку передавали стоявшему в затылок. Около костра лежали груды немытых манерок, их стряхивали, освобождая от кофейной гущи, и занимали очередь. Веселый молодой немец литровым черпаком на длинной палке разливал кипящий кофе. Придерживая винтовку локтем, мы откусывали прямо от половины буханки и, обжигаясь, запивали с наслаждением маленькими глотками.
Из церковного двора рота вернулась все к той же высокой стенке. Пока мы отсутствовали, здесь произошли кое-какие перемены. Между нами и площадью сновали силуэты грузовиков, а в дальнем ее конце развели огонь. Было видно, как ветер то раздувал его, то почти гасил, относя искры в сторону. На пламени мелькали людские тени.
Еще десятка два пустых машин с притушенными фарами прошло на площадь. Несколько штук скоро возвратились и уперлись в наш строй. Первый взвод стал садиться, за ним — второй. Каждую машину набивали так, что пришлось стоять в обнимку, на спальный вагон международного общества это больше не походило, скорее уж на вагон парижского метро по окончании футбольного матча на стадионе Parc des Princes.
— Ни пукнуть, ни вздохнуть, — пожаловался где-то под боком Юнин и вопреки собственному утверждению шумно, с собачьим позевыванием вздохнул.
Позади меня кто-то, кажется, Орел, пробормотал по-французски, что в коробке сардин свободнее.
— Так они же без винтовок, — сострил один из его друзей.
— Главное, пахнет там поаппетитнее, — дополнил второй, потому что нас, прижатых к заднему борту, нещадно обкуривал вонючим дымом работавший вхолостую мотор.
Со стороны площади, сквозь гул машин и негромкий говор, зазвучали одинокие шаги и постукиванье палки. Когда они приблизились, я даже в темноте узнал подтянутую плотную фигуру командира бригады; в руке у него была толстая трость, высекавшая острым наконечником искры из камней.
— Wer ist da? Polnische Kompanie? — задал он вопрос.
Никто не ответил. Он переспросил по-русски:
— Кто на машинах? Польская рота?
— Так, так, товажиш, — подтвердил выскочивший откуда-то Владек, — польска рота.
Они тихо о чем-то заговорили. К ним присоединился и предупрежденный кем-то Болек.
— Задачу до каждого бойца довели? — отпуская их, спросил вслед командир бригады.
— Так, так, — повторил Владек.
«Как бы не так, — подумал я, — до меня никаких задач не доводили», — и вслух обратился к передней части кузова:
— Товарищ Остапченко, слышишь? Тебе что-нибудь известно?
— Пока ничего, — ответил он разбитым своим голосом. — Но будь покоен, на первом же привале все разузнаю и до нашего взвода доведу.
Владек и Болек разошлись по машинам. Владек, как и вчера, сел в кабину с первым взводом. Болек — к нам.
— Трогай! — со вкусом, как театральную реплику, выговорил по-русски командир бригады, и его трость застучала, удаляясь во мрак.
Машины двинулись через площадь по направлению к тому шоссе, по какому мы прибыли в Чинчон, но, не доезжая костра, взяли в сторонку и остановились. Вокруг него толпились респонсабли в канадских полушубках; судя по долетавшим до нас возгласам, все они были немцы. Между ними суетился с начальственным видом маленький сердитый старик в металлических очках на крючковатом носу; полушубок висел на старичке, как на вешалке.
Мимо один за другим проходили грузовики с людьми. Это тянулось долго. Поочередно то один, то другой белый полушубок отделялся от костра, о чем-то спрашивал проезжающих, жестом задерживал какую-нибудь из машин, на ходу вскакивал в кабину и захлопывал дверцу. Суетливый старикан отбегал за всяким, визгливым тенорком покрикивал и на компактную людскую массу в кузове и на отъезжавшего респонсабля, а возвратившись к огню, поднимал очки на лоб, заносил что-то в записную книжечку и опять опускал очки на кончик носа. Переполненные грузовики проходили все быстрее, интервалы между ними все увеличивались, а у костра все убывали и убывали канадские полушубки, пока не осталось двое: начальственный старик и еще очень высокий худой человек тоже в очках. Когда промчались последние машины, старик и высокий направились к нам. Болек выглянул из кабины и стал на подножке.
— Kopf hoch, Moritz![28] — напутствовал своего компаньона высокий, прикладывая плохо собранную в кулак кисть к вязаной шапке с козырьком.
Старый Мориц петушком подбежал к одной из машин нашей роты.
— Schnell, schnell! Donnerwetter![29] — кукарекал он.
— Тенто ест довудца батальону, — конфиденциально объявил Болек. — Писаж немецки. По назвиску Людовик Ренн.
— Тен стары? — переспросил кто-то из кузова.
— А не, — засмеялся Болек, забираясь в кабину. — Тен длуги, цо стои. Стары ест у него за вшистцкего. Он не ест немцем. Ест польским израэлитом з Прус Всходних. З тых, з переэсовцув.
Передних качнуло на стоящих сзади, затем все выпрямились. Машина объехала догоравший костер. Я оглянулся на освещенную рослую фигуру. Мне не доводилось читать «Войну» Людвига Ренна, но его имя я знал. В советских газетах оно упоминалось всякий раз в перечне, следующем за словосочетанием «передовые немецкие писатели». Дворянин и бывший кайзеровский офицер, Людвиг Ренн после войны сделался коммунистом. Он побывал в СССР и принимал участие в Международном конгрессе революционных писателей, происходившем в 1932 году в Харькове. Примерно за месяц до нашей отправки я наткнулся в «Юманите» на заметку, в которой сообщалось, что известный немецкий писатель-антифашист Людвиг Ренн прибыл в Мадрид и предложил использовать приобретенный им на франко-германском фронте опыт. От кого-то я впоследствии слышал, что испанцы используют сразу обе специальности Людвига Ренна: ему поручили писание общедоступных военных брошюрок. В одной из последних кольцовских статей тоже рассказывалось о нем. Однако то, что он назначен, как только что выяснилось, командиром нашего батальона, не вызвало во мне чрезмерного энтузиазма, я инстинктивно не слишком-то доверял полководческим дарованиям писателей-пацифистов, сменивших свои заржавленные мечи на фаберовские или паркеровские автоматические ручки.