Указав мне на откидное кресло возле шофера и подождав, пока я, чтобы уместиться, опустил стекло и выставил наружу ствол винтовки, командир бригады уселся рядом с вещами и по-испански приказал: «Гарахе».
Перед гаражом уже стоял грузовик с походной кухней и привязанным к ней задремавшим после стольких переживаний боровом. Механик и три повара ломиками подвигали вверх по сходням, положенным на край днища, какой-то станок.
— Это пригодится больше целого свиного стада, — удовлетворенно промолвил Лукач. — Хунта обороны вывезла отсюда в Мадрид авторемонтную мастерскую, а один токарный станок бросили то ли по забывчивости, то ли по лени.
Мне было совершенно невдомек, каким образом батальонным поварам будет полезен токарный станок, но я промолчал…
Остановив «опель» на залитой солнцем чинчонской площади, Лукач осведомился, найду ли я отсюда свою роту, и после моего «так точно» прибавил:
— Даю вам сутки на отдых, а послезавтра в семь тридцать будьте на этом самом месте. Пока — всего хорошего.
Польская рота помещалась там же, где раньше. Часовой, пристально оглядев меня от характерного для ее бойцов треуха до подошв, убедил себя самого словом «свуй» и пропустил. Внутри я нашел массу нововведений. Винтовки были составлены в козлы посередине прохода и на случай, если кто заденет ботинком о приклад, прихвачены накинутым сверху сплетенным из бечевки кольцом. Шапки, фляжки, подсумки и тесаки висели на вбитых в стены гвоздях. Люди спали не на голой соломе, а на покрывающих ее одеялах.
Я прошел к Владеку, занимавшему вместе с Болеком каморку в глубине, но ни того, ни другого в ней не оказалось. Молодой поляк с подбородком, который беллетристы называют «волевым», сидел за столиком и читал вслух Мельнику, лежавшему под полушубком на ближайшей из двух коек, какую-то бумагу. В углу стояли два «льюиса»; один был наш — я не мог обознаться. Мельник приподнялся на локте, всмотрелся в меня и спросил, не с неба ли я свалился. Ответа такой вопрос не требовал, и я тоже спросил, где Владек, мне необходимо доложить ему о своем прибытии. Тогда Мельник объявил, что Владек больше ротой не командует, а командует вот он, Стефан, ему и надлежит рапортовать. Я так и сделал. Услышав, что я возвратился лишь до послезавтрашнего утра и что на меня, а также еще на пять человек должно поступить из штаба бригады письменное распоряжение, Стефан сделал каменное лицо. Не очень-то красиво со стороны командования бригады вместо стариков или, наоборот, малолетних и вообще не боеспособных, выдергивать из боевых порядков добрых жолнеров. Выдержав паузу, он бесстрастно поинтересовался, не последует ли распоряжения из бригады насчет доставленных отставшими лишних винтовок и легкого карабина машинового. На это я мог ответить твердым нет. Раз мы подобрали оружие, о котором идет речь, будучи бойцами польской роты, то оно и принадлежит роте. Строгие черты Стефана немного смягчились, получалось, что, уходя, мы все же платим за себя некий выкуп.
— А ты цо, ранец свуй стратилесь? — уже отпустив меня, обратил Стефан, внимание на мою праздную спину.
Я повернулся на пороге и со стыдом признался, что да, утерял.
— Зобачь, чи ест тутай.
У стены за его спиной была сложена целая пирамида вещевых мешков. Я заметил на полу затоптанные концы возбуждавших надежду лямок и потянул. Он! Несмотря на всю свою серьезность, и Мельник и Стефан заулыбались детской радости, которую я и не пытался утаивать, да и как было не радоваться, если в чудом обретенном мешке хранилась, кроме всего прочего, еще и пачка «Кэмел».
Мое место на соломе оставалось незанятым и выглядело тем более притягательно, что тоже было накрыто одеялом. Я приставил винтовку к козлам, развязал мешок и принялся высыпать содержимое на одеяло. Все пришло в довольно неприглядное состояние, наложенные сверху двадцать обойм сделали свое дело, и, конечно, больше всего от них пострадали драгоценные сигареты: значительная часть их превратилась в труху. Когда я вынимал лежавшую на дне и будто изжеванную рубашку, из нее выпала пуля, должно быть, выскользнувшая из слабо обжимавшей гильзы. Но тут же мне припомнилось, что в мешок попало. Осмотр пули подтвердил возникшее у меня подозрение. Правда, она была того же калибра, что в обоймах, но острие оказалось слегка сплющенным, а тело ее несколько изогнуто. Пройдя брезент, она явно ударилась в одну из обойм, отчего я и услышал попадание. Выходило, что летевшая в мою сторону пуля была выпущена не из «гочкиса», а из такой же точно винтовки, как моя; чему же удивляться, ведь хотя система «Маузер» «нямецка», винтовка-то «гишпаньска», как говорил тот, другой Казимир, мое наглядное пособие. Неизвестно почему, но мне захотелось сохранить на память предназначенную мне, пусть даже находившуюся на излете, пулю, и я опустил ее в карман френча.
— Что, нашлась твоя торба? — спросил лежащий рядом и впопыхах мной не замеченный Юнин. — А ну-кася, дай я лямки присобачу, — предложил он, вытаскивая из-под подкладки своего вареника кривую сапожную иглу с дратвой, продетой в ушко, через которое евангельский верблюд прошел бы без особых затруднений.
Большая теплая рука опустилась сзади на мое плечо, это был Ганев.
— Долго же тебя ждать понадобилось, мы и выспаться успели.
Подошел и Остапченко. Пока мы разговаривали, весьма кстати подвезли горячий обед: суп и рагу. Поддерживая ложки хлебом, чтобы не капать, мы умяли вчетвером два переполненных котелка.
— Пойтить посуду пополоскать, а то, балакали, сбор скоро, — держа раскуренную самокрутку величиной с сигару в одной руке и беря манерки и ложки в другую, обратился к самому себе Юнин и вздохнул: — Эх, и быстро же нас уполовинило, давно ли мы ввосьмером шамали.
Мои товарищи успели не только выспаться, но и разузнать о многом, происходившем в наше отсутствие. Ганев, поддерживаемый междометиями Остапченко, рассказал, что батальон Андре Марти действительно был деморализован самим своим командиром. Десятки французских и бельгийских добровольцев письменно подтвердили то, что мы уже слышали от Фернандо: Мулэн первый закричал про окружение. Хуже того, удрав вместе с поддавшимися спровоцированной им панике, он как в воду канул. В бригаде, во всяком случае, его нет. Поговаривают, что он бежал во Францию. Добавляют еще, будто ом оказался тайным троцкистом, но Ганев оговорился, что лично ему последнее кажется неубедительным. Каким способом оно вдруг выяснилось; всего неделя, как Мулэна назначили командиром батальона, и, несомненно, — на основании достаточно проверенных данных. Но нельзя не признать, что история с этим Мулэном довольно-таки загадочна. В батальоне же после того, как его командир смылся, буза. Человек сорок, если не больше, обмотались черно-красными платками и объявили себя анархистами. Никого, мол, не признаем и впредь беспрекословно никому не подчиняемся: ваше руководство себя показало, и без коллективного обсуждения мы выполнять его приказы не собираемся. Вновь назначенный командир батальона, судя по всему, слаб, а комиссар в единственном числе с бузотерами справиться не может. Ему в поддержку комиссар бригады направил своего помощника — немецкого коммуниста и тоже писателя, как наш Людвиг Ренн.
— Литературных сил здесь хоть отбавляй, — с намеком взглянув на меня, произнес Ганев и продолжал: — Что же касается батальонов Гарибальди и Тельмана, то в них, в общем и целом, как говорят докладчики, порядок. Пошумели и успокоились. В нашей роте недовольство не совсем еще, правда, улеглось, но оно носит, если можно так выразиться, рассредоточенный характер. Некоторые, например, винят во всем происшедшем тринадцатое число. Большинство все же продолжает считать ответственным за неудачу командование, все сверху донизу, но особенно обижено на батальонное, а конкретнее, на интенданта.
— Это еще за что?
— За дискриминацию в области пищепитания, — усмехнулся Ганев. — Поляков и балканцев кормят якобы хуже, чем немцев. Новый командир роты считает это доказанным.
— Он мне скорее понравился.
— Похоже, что у него неплохая военная подготовка, — поддержал меня Остапченко. — Самое меньшее — унтер-офицерская.
— Где же теперь Владек?
— Разжалован за нераспорядительность, — отвечал Ганев.
— А Болек где?
— Болек? Ты разве не знаешь? Хотя откуда тебе, в самом деле, знать… Комиссаром в роте сейчас Мельник, как ты, наверное, сам догадался, а Болек… — Ганев понизил голос, — Болек расстрелян.
— Как расстрелян? — переспросил я растерянно. — За что?
— Толком ничего не известно, я хочу сказать, рядовым бойцам. Надо учесть; что сегодня в роте собиралось партийное собрание на эту тему, но мы на него опоздали. Тех, кто молчит, я не расспрашивал, а те, кто болтает, говорят по-разному, и кому верить, не знаю. Одни утверждают, что, когда этот самый Болеслав, всеми так ласково называемый Болеком, в третий раз покинул необстрелянных людей под огнем и, ссылаясь на сердечный припадок, ушел принимать капли на перевязочный пункт, два пожилых санитара, оба старые члены партии и оба из инициативной группы, рекомендовавшей этого труса в комиссары, потребовали, чтобы он взял себя в руки и немедленно вернулся в бой. Тот мало что отказался, но будто бы заявил, что он образованный партийный работник и приехал на организационную работу, а не служить пушечным мясом. Тогда они отобрали у него пистолет, отвели в сторонку и без лишних разговоров из его же пистолета и пристрелили. Между прочим, эта версия имеет в роте наибольшее признание. Она импонирует тем, что негодование, возбужденное в людях с нормальной моралью зазнавшимся партийным бюрократом, проявилось — и, следует признать, довольно радикально — безо всякой бюрократической волокиты, а также и тем, что высшую меру наказания применили два брата милосердия…
Громко стуча высокими шнурованными ботинками, к командирской клетушке вихрем пронесся худой человек в лихо сдвинутом на ухо берете, сзади поспешал щуплый интендант, у которого мы получали продовольствие в Ла Мараньосе.
— Сказывают, зараз строиться будем, — предупредил возвратившийся Юнин, пряча посуду.