Двенадцатая интернациональная — страница 67 из 138

— Ладно. Продолжайте. В чем там дело? — хмуро уступил Лукач.

Приказ, собственноручно подписанный Клебером (печатные буквы перед подписью снова недвусмысленно напоминали, что он командует всеми интербригадами), предлагал неотложно приступить к смене Одиннадцатой, «истомленной до предела десятисуточными непрерывными атаками неприятеля на прикрываемом ею решающем направлении». В приказе предусматривались и подробности предстоящего передвижения: батальону Андре Марти предписывалось сменить занимавший позиции в Университетском городке, на левом фланге отводимого нам участка, батальона «Парижской коммуны», тоже французский, батальон Тельмана сменял находившийся в центре батальон Эдгара Андре, а батальон Гарибальди заступал на правом фланге батальон Домбровского.

— Да пошел он к чертовой бабушке! — взорвался Лукач, не дослушав конца приказа, где указывалось, с кем и когда обязаны вступить в связь командиры фланговых батальонов по прибытии «в первую линию». — Это ж придумать надо: сменяться днем, когда там не то что ходов сообщения, а и окопов нету. Неясно, что ли, Клеберу, к чему оно приведет? Да фашисты последними ослами будут, если не воспользуются нашей дуростью и не ударят во время смены. Потеряем и позиции и уйму людей, и нас же обвинит, чтоб ему ни дна ни покрышки!.. — И, дав волю негодованию, Лукач ударил по столу и заключил свою тираду витиеватым словосочетанием.

Дверь открылась, и порог переступил Галло. Хотя я видел его не позже, чем вчера утром, мне почудилось, будто он еще похудел. Может быть, это впечатление возникало потому, что за истекшие сутки впалые его щеки окончательно заросли черной шерстью, вплоть до лихорадочно блестевших глаз. Одновременно мне показалось, что смысл непечатной фиоритуры Лукача, по меньшей мере, частично доступен Галло, ибо его потрескавшиеся губы тронула усмешка.

Увидев комиссара бригады, Лукач вскочил.

— Вот, товарищ Галло, полюбуйся, какой я получил дурацкий приказ.

Густые брови Галло взлетели, и я догадался, что он не только достаточно понимает по-русски, но и не очень одобряет, во всяком случае в широкой аудитории, такое прилагательное, как «дурацкий» в применении к спущенному сверху приказу. Не возразив, однако, ни словом, он взял бумагу тонкими длинными пальцами и принялся читать, причем брови его не опустились.

Вошедший с ним небрежно носивший форму человек с нервным лицом и быстрым взглядом заговорил с Лукачем по-немецки такой певуче-картавой скороговоркой, что я не улавливал ни слова.

— Servus, Gustav, — ласково приветствовал его Лукач. — Wie geht’s?

Галло закончил чтение и вернул ему приказ, лишь теперь брови нашего комиссара стали на место.

— Ну, что скажешь? — спросил у него Лукач, передавая бланк тому, кого назвал Густавом. — Согласись, что глупость, и глупость, граничащая с преступлением. А кроме того, кто это дал ему право, после того как он сбросил ответственность за свою потрепанную в боях Одиннадцатую на шею Ганса, называть себя командиром интербригад вообще?

Галло не отвечал. Он окинул взором склоненные над едой головы охраны и телефонистов, задержав его на выделявшейся сединой маленькой, с оттопыренными ушами, вихрастой головке Морица, и вполголоса бросил французскую фразу Густаву, очевидно, тому самому своему помощнику, о котором рассказывал Ганев, что он немецкий писатель и что ему было поручено успокоить «забузивший» после Серро-де-лос-Анхелеса батальон Андре Марти.

Так же тихо переведя для Лукача сказанное комиссаром бригады на немецкий, Густав шутливо предложил согнутую калачиком руку Белову и повлек его к выходу, Галло и Лукач последовали за ними.

— Покушаете, уберите хорошенько за собой, товарищи, — проходя сказал Лукач, — чтоб было где карту расстелить. И ставню с окошка снимите, давно светло.

Вернулись они минут через двадцать, развернули карту и, водя по ней пальцами, еще посовещались. По долетавшим до меня то русским, то французским, а то и доступным немецким словам я догадался, что главным аргументом Галло, убедившим Лукача действовать, было напоминание об ужасных потерях и бесконечной, усталости Одиннадцатой бригады, проведшей в своем первом сражении не один день, как мы, но полные девять суток с одной ночью перерыва.

Положив блокнот на карту, Лукач набросал распоряжение Людвигу Ренну, оторвал и вручил приехавшему вместе с завтраком коренастому некрасивому и мрачному немцу Кригеру, обладавшему тем самым бесформенным широким и мягким носом, о каких в России говорят: «нос картошкой». Я заметил этот отечественный нос еще в штабном автобусе, где Кригер вел себя тише воды ниже травы, а сейчас выяснилось, что он ни больше ни меньше, как начальник разведывательного отдела бригады. С Лукачем он почему-то предпочитал объясняться не по-немецки, а на сквернейшем русском, причем акцент этого немца скорее всего напоминал финский, знакомый мне с детских лет по катанию на вейках в петроградскую масленицу. Еще одной особенностью Кригера был его бас, почти столь же низкий, что у Клоди, но у Клоди он звучал музыкально — настоящий бас профундо, — а голос Кригера походил на медвежье ворчанье и порой по-отрочески ломался.

Галло решил отправиться в итальянский батальон самолично и тут же написал распоряжение его командиру, Лукачу осталось только расписаться, а во франко-бельгийский «по принадлежности», как высказался Белов, шел Густав. Фамилия его была Реглер. В свое время она встречалась в газетах в связи с саарским плебисцитом, а незадолго до отъезда из Парижа я где-то прочел, что немецкий писатель-антифашист Густав Реглер совместно с Арагоном и Эльзой Триоле доставили в Мадрид купленную на собранные деньги среди левых литераторов агитмашину.

— А тебя, мой дорогой, я попрошу, и даже не попрошу, а молю Христом-богом, хоть это уже и не твоя прямая забота, — положил Лукач руку на руку Белова, — доведи начатое дело до конца: бери мою машину и обеспечь, чтоб Клаус самое позднее через два часа был с батареей здесь. Выбери с ним позицию, и если он до середины дня не установит орудия и не будет готов к стрельбе, я с него, с живого, шкуру спущу, какой он ни на есть хороший мужик. Так и предупреди.

Оставшись за столом в одиночестве, Лукач долго и сосредоточенно писал, перечел написанное, вложил в конверт и, послюнив мизинцем края, заклеил. Потом коротко поговорил с Морицем, и тот повел из сторожки своих сгорбившихся под тяжестью катушек с проводом четырех лилипутов и присоединившегося к ним, тоже с катушкой на спине, Орела, виновато покосившегося на меня.

— С этим рыженьким вам придется расстаться, — объявил Лукач. — Управитесь и с шестью. Связь самое для нас важное, а он туда просился, да и начальник связи настаивает, по его словам, парень этот прямо полиглот какой-то, пять языков знает.

Я прикинул в уме: польский — раз, французский — два, кое-как немецкий, даже если посчитать идиш четвертым, пять никак не получается…

— Будите мотоциклиста, бедняга опять заснул. Пусть заводит, и дуйте в штаб сектора, он знает, — прекратил Лукач мои бесплодные подсчеты. — Это большой дом с оградой, ближе к Эль-Пардо, по левой стороне. Опознаете по скоплению машин. Ставни на окнах, обращенных к неприятелю, для маскировки заперты, дом, мол, пустует, а штук двадцать машин постоянно у ворот торчат, дразнят вражескую авиацию… Пакет этот отдадите лично генералу Клеберу, в собственные, как говорится, руки. Держитесь с ним как можно более подтянуто, впрочем, вы умеете. Что там в конверте, вообще-то, вам знать не по должности, но лучше я в двух словах все расскажу, а то вдруг вопрос какой, и вы по неосведомленности и сами впросак попадете, и меня в ложное положение поставите. Между нами говоря, я доношу генералу Клеберу, что приступил к исполнению его приказа о смене. Однако при этом отмечаю, что, во избежание лишних потерь, правильнее было бы произвести ее прошедшей или будущей ночью. Еще я оговариваюсь, что в случае эвентуальной атаки неприятеля в момент нашего выхода на рубежи, занимаемые вверенной ему, генералу Клеберу, Одиннадцатой интербригадой, и особенно в момент ее отхода, заранее снимаю с себя ответственность за неизбежные тяжелые последствия. Сверх всего я настаиваю, чтобы командование сектора немедленно выделило нам ручных гранат из расчета хотя бы по одной на брата, иначе две тысячи штук, а также обеспечило нашу батарею снарядами.

Могучий «харлей-давидсон» тарахтел так, что у фашистов было слышно, и нетерпеливо дрожал, словно собака перед охотой. Второго седла на нем не было, и мне пришлось, сняв шапку и просунув голову под ремень, надеть винтовку поперек спины, как кавалеристы носят карабины, и усесться на железный багажник, причем подошвы опереть было не на что, и они повисли в воздухе. Мотоциклист, оказавшийся при ближайшем рассмотрении немолодым, опустил ремешок фуражки на подбородок, повернул ко мне морщинистое лицо и жестом потребовал, чтоб я покрепче обхватил его вокруг туловища. Едва я сцепил пальцы, как он надвинул очки и рванул. От ураганного встречного ветра у меня потекли слезы, да и дышать на такой скорости было почти невозможно; согнувшись в три погибели, я старался укрыться за тщедушной кожаной спиной, пока, извергая треск, вонь и пламя, наш болид пожирал километры. Беспокоился я об одном: как бы не зацепиться за шоссе ботинками, но скоро убедился, что есть худшая опасность: на одной выбоине меня подкинуло по меньшей мере на полметра, и около секунды все мои счеты с этим миром держались на кончиках пальцев, судорожно впившихся во впалый живот моторизованного жокея. К счастью, и они, и его живот выдержали, и я с размаху опустился на решетку багажника, больно прикусив язык и чудом не потеряв головного убора, но тут «харлей-давидсон» сбавил скорость, описал полукруг, во время которого мотоциклист отставил левую ногу, и мимо сбившихся в кучу легковых машин подкатил к воротам настоящего палаццо.

Надев шапку и с трудом переставляя ослабевшие от перенапряжения ноги, я прошел во двор и направился к подъезду, но милисианос, стоявший на ступеньке, не пропустил меня, а нажал кнопку. Вот где порядки, одобрил я про себя, конечно же так приличнее вызывать начальника караула, чем истошным криком.