, — я из-за пары яблок с ним в драку полезу? Он подумает...» Рукой так махнул — и в угол. Меня ровно сила чужая подняла. «Жидкий за себя постоять! — кричу. — Ладно, я пойду, я...» Ишо какие-то слова кричу. Уж не помню... И побег из избы. На дворе дожжок маленький сеется. Я через сад, через огород — к яблонькам. Смотрю: точно, Мишка. Рвет яблоки, не спеша так, ровно свои. В карманы запихивает. Меня углядел и хош бы что — рвет. Подскочил я. И такая меня злость... Ко всему свету. Ну, душит, душит. «Мишка, — говорю, а самого трясет. — Мишка... Иди отсель. Не искушай...» А он с усмешкою: «Да будет тебе, Григорий Иванов. Твои, что ли, яблони?» «Мои, — говорю. — Мои! Я за ыми ходю». А он мене в лицо — смех: «Нет, не твои. Колхозные. Для всего обчества». И рвет все. «Мишка! Мишка!.. — говорю. И жар меня всего захолонул, мутно стало. — Уйди! Уйди! По добру прошу!» Не уходит! Спокойно так: «Надоел ты мне, Григорий Иванов. Не выводи из терпения». Тады я яво, верно, за грудки. А он: «Прочь руки!» И толконул. Еле на ногах я остался. Конешна, куда мене супротив яво. «Не уйду, — говорит. — Понял? Вот нарву яблок, тогда, пожалуйста, уйду». Враз мене так сотворилось... И не знаю, как обсказать. Сын сидит дома, за отца не встрянет. И вообче... Вообче... Один я во всем свете. И не упомню, как в избе оказался. К сундуку. Все из яво наземь. Он у меня на самом донушке лежал... С революции, считай, к яму не прикасался. Смотрю — на месте.
— Револьвер?
— Да. Он. Взял, курок поднял. Что-то мене бабы галдят, Василий — за плечи. А я и не помню. Ничаво не помню... Бегу, как в тумане. И вроде он, туман, розовый. Опять у яблонек. Дожж. Вот слышу, по листам он шибуршит. Я, правда, быстро так подумал: «Как бы сена преть не начала». И ишо скворец на ветке хвостом дергал. Мишка уж не рвет. Кругом прохаживается, какое покрупней выглядает. Потом меня заметил. И не на меня смотрит — на руку мою. Вижу, в лице меняется. Белый весь. Шепчет: «Ты что, Григорий Иванов, очумел?»... А я на яво иду, револьвер вроде поднял. Мишка пятится. Я иду на яво... Иду! И так мене... Радость, вот что! Тольки жаркая, всего захлестнула. Чаво-то кричу яму. Уж не упомню... Мишка шепчет: «Дядя Гриша...» — Верно, так и сказал: «Дядя Гриша. Да ты что? Ты что? Опомнись!..» Повернулся и побег. И тут я в спину яво растреклятую — раз! Все кричу чаво-то. И такая радость! Так и полыхает во мне. Мишка ровно споткнулси. И вкруг себя — волчком. Лицо яво увидел. И такая в ем... Ну, изумления. Тоды я — второй раз! Правда, сычас не помню, как крючок нажал. Мишка — наземь. Яблоки из карманов покатились. Потом на руках поднялси — и все. Дале не помню, куда себя определил. Очнулся в избе.
— Так вы не помните, как стреляли второй раз? — спросил я.
Лицо Морковина было мокрым от пота. Оно было радостным.
— Да вроде нет.
— Может быть, вы не хотели убивать Михаила? И стреляли так... В состоянии крайнего возбуждения, не помня, что делаете?
Фролов поднял на меня удивленные глаза.
Иван Матвеевич насторожился.
— Чаво ета? — Морковин усмехнулся, порывисто вздохнул. — «Не хотел...» Встал бы сычас Мишка, я бы яво сызнову перекрестил. И не дрогнул бы. — В его глазах родился далекий блеск. Медленно поднимались и опускались бескровные, тяжелые веки.
Скрипело перо Фролова по бумаге.
— Гражданин Морковин, после убийства Михаила вы спрятали револьвер?
— Да.
— Сейчас мы пойдем, и вы покажете место, где спрятали.
Он немного подумал, потом сказал:
— Ета можно. Пошли.
— Прочитайте и подпишите ваши показания, — сказал Фролов.
Морковин не стал читать. Подписал. Рука его дрожала.
— Позовите милиционеров, — сказал я Фролову.
30
Небо уже было все в неровных тучах, сыпался мелкий частый дождь, наполняя округу ровным шумом. Пахло мокрой землей, мокрыми деревьями.
У правления стояла молчаливая толпа. Никто не уходил, никто не обращал внимания на дождь. Все смотрели на нас, были сосредоточенны.
— Идите к машине, — сказал я Захарычу, — и подъезжайте ко двору Морковиных.
— Слушаюсь, — суетливо сказал Захарыч и неумело, приседая, побежал к синей милицейской машине.
Понятыми стали Иван Матвеевич и Зуев. Другие не согласились, не хотели. Я предлагал — на лицах появлялся испуг и плохо скрытая враждебность.
Мы пошли: впереди Морковин, за ним Семеныч, подтянутый, хмурый, с рукой на пустой кобуре. За ними понятые и мы с Фроловым.
Толпа молча пропустила нас, подождала немного и двинулась следом. Никто ничего не говорил. Было что-то недоброе, настораживающее в этом молчании.
Морковин шел медленно, ссутулившись, смотрел на небо, подставлял руку под дождь; шевелился его ввалившийся рот. Он был совсем спокоен.
Подошли к его двору. Семеныч вопросительно посмотрел на меня: какие, мол, распоряжения последуют?
— Где? — спросил я.
Куртка моя промокла, за ворот капала с волос теплая вода. Вдруг начал болеть живот. Просто невыносимо.
— Там, на краю огорода, — сказал Морковин.
Прошли мимо трех яблонь вдоль плетня, за которым в деревьях сада шумел дождь. Начался огород. Морковин шел между грядок картошки, потом свернул к зарослям огурцов, посмотрел на их ползучие желтые плети, покачал головой, сказал задумчиво:
— Кабы гниль не пошла. Последние огурцы-то остались.
— Ты зубы не заговаривай! — крикнул Семеныч. — Показывай, где схоронил.
Морковин медленно, с насмешкой посмотрел на него.
— Под плетнем, на конце картошки, иде подсолнухи сидять.
Черт знает что! Меня прямо скрючило.
— Вам нехорошо? — тихо спросил Фролов.
Я промолчал. Пройдет. Это у меня бывает тоже на нервной почве. Совсем психом стал.
Подошли к концу огорода. У плетня из трех березовых жердей покачивались отцветающие подсолнухи; в их белых сотах собрались алмазные шарики воды.
— Ищите, — сказал я Семенычу.
Ему помогал Фролов. Пока они искали, Морковин стоял к нам спиной — смотрел на изгиб реки, на поля за ней, на гряду старых ветел, которая начиналась за последним огородом. Все было в туманной пелене дождя, зыбко, неопределенно.
Искали долго.
— Нет ничего, — сердито и обиженно сказал Семеныч.
— Ты чего крутишь, Григорий? — спросил Иван Матвеевич. И добавил резко: — Нечего тянуть, понимаешь!
Зуев все прикуривал папироску и никак не мог: спички гасли в трясущихся от волнения руках.
Фролов сорвал мокрый лопух, вытер грязные, в земле руки.
— Ну? — терпеливо спросил он у Морковина.
— Запамятовал, — вяло сказал Морковин. — В саду схоронил. Под старой антоновкой.
Двинулись в сад. Шли гуськом, по узкой тропинке. Сандалии давно промокли, сырые штанины трепались по ногам. Боль в животе утихла, стала тупой и далекой. Я как-то странно не мог сосредоточиться, думать определенно.
В саду был влажный зеленый полумрак, тонко и грустно пахло яблоками. Морковин оживился: смотрел по сторонам, сломил несколько сухих веток с крыжовника, сказал:
— Сушь бы надо посрезать.
— Где твоя яблоня? — спросил Семеныч.
— Вона, — показал Морковин.
Яблоня была действительно старая, корявая, с ветками на подпорках по самой земле.
Семеныч и Фролов полезли под яблоню. На них обрушилась целая лавина капель. А Морковин под другой яблонькой стал подбирать падаль, быстро, спеша. Складывал яблоки в кучку, качал головой, шевелился его рот.
Вылезли Семеныч и Фролов.
— Ты что, издеваешься над нами?! — закричал Семеныч, подступая к Морковину.
Я остановил его:
— Тихо. Спокойней.
— Ладноть, — сказал Морковин и махнул рукой. Безнадежно так махнул. — В погребе он.
Мы прошли через сад. Уже выходя из него, Морковин поправил доску на заборе, за которым начиналась усадьба деда Матвея. Попали во двор. В окне избы метнулось лицо Марьи. За забором, на улице невнятно, тихо гудела толпа.
Морковин повел нас в сарай. Здесь было темно, сухо, пахло коровьим навозом.
— Сычас, — сказал он и щелкнул включателем.
Вспыхнули три лампочки. Тревожное чувство узнавания охватило меня — справа два бетонных стойла, видно, для коровы и теленка, автопоилка, только вода подается из железного бачка. Слева, тоже в бетонном закутке, мирно, сытно похрюкивал поросенок. У закутка выдвижной деревянный пол, две железные скобы; потянешь за них, и пол выдвигается. Дверь в стене. Морковин открыл ее, протянул руку в темноту, щелкнул включателем. Внизу вспыхнула лампочка, осветила бетонные ступени.
И я вспомнил рассказ Трофима Петровича Незванова о немецкой ферме.
— Там, под кадкой с огурцами, — сказал Морковин.
В погреб спустился Семеныч. Пока мы его ждали, Морковин быстро, торопясь, осматривал сарай; щупал стенки стойл, похлопал поросенка по боку, увидел, что не вычищен коровий навоз, и сокрушенно покачал головой, взял лопату, сгреб навоз к краю.
Вылез сияющий Семеныч.
— Вот! — сказал он и протянул мне револьвер.
Это был старый револьвер, весь в ржавчине. Но четко на рукоятке виднелись две буквы: «Р. П.». Витиеватые, кудрявые, с загогулинами.
Взял револьвер Фролов, повертел в руках, передал Зуеву.
— Он, — сказал Пантелей Федорович и громко проглотил слюну. — Он...
— Чего же ты нас водил? — радостно, возбужденно спросил Семеныч.
Морковин посмотрел на него...
— Не знаю. — С сожалением, пожалуй, сказал тихо: — Молодой ты, несмышленый. Вся моя жизня тута... можа, последний раз! — В голосе его прозвучало отчаяние.
Фролов стал писать акт об изъятии оружия, повернувшись к открытой двери. Опять скрипело перо по бумаге.
— Скажите... Скажите, Морковин, — спросил я. — Вы же понимали, что вас арестуют (он посмотрел на меня, и по его взгляду я почувствовал, что он не понимал этого). Почему же... вы не попытались скрыться?
Теперь он смотрел на меня с удивлением.
— А куда скрываться? Куда я со свово двора? Мне боле некуда. — И вдруг спросил с внезапным удивлением (или догадкой): — Что же меня теперя? К стенке?