Дверь — страница 3 из 6

Из окошечка смотрело на него круглое женское лицо. Он протянул паспорт, страховой полис, три тысячи рублей.

– Мне к Андрею Андреевичу на прием, пожалуйста.

Женщина взяла документы, а деньги оставила.

– Оплата после, в кассе, вам врач выпишет.

Она ухватила целую стопку бумажек и принялась заполнять одну за другой. Писала, ставила лиловые печати. Заполнила и передала ему.

– Я не понял, что это?

– Направления.

Он разобрал на бумажках: окулист, хирург, лор…

– Но зачем? Я только к Андрею Андреевичу!

– Андрей Андреевич принимают после общего осмотра. Не задерживайте, пожалуйста.

В хвосте очереди водителю объяснили:

– И анализы придется сдавать, и, пока не будут готовы, не примет. То есть, если сегодня всех успеете пройти, дней через десять попадете к

Андрей Андреичу.

– Но как же? Десять дней! Где-то надо жить десять дней. У вас гостиница есть? Дорогая?

– Зачем вам гостиница? Снимите у частника.

– Самое смешное, если он вас возьмется лечить в своей клинике, то там опять все анализы заново.

– Где?

– В клинике, за городом, в сосновом бору. Говорят, красота необыкновенная, лучше, чем в Швейцарии.

– На свете много мест лучше Швейцарии.

– Дело не в этом. Там такие условия, у каждого отдельная палата, врачи сами приходят, больные вообще друг друга не видят, даже на прогулке.

– Откуда вы знаете?

– Соседу счастливый билет выпал.

– Подопытное счастье.

– В смысле?

– Говорят, он там опыты ставит, Андрей Андреич.

– Главное, чтобы польза была.

Они говорили. Водитель переводил глаза с одного на другого.

– Я боюсь много потратиться, еще неизвестно, какой мне счет выставят в конце концов. Я далеко не миллионер, далеко. Десять дней, что я тут буду делать? С ума сойду. В Москву? Бензин, дорога, я и так устал как собака, и не хочу я в Москву, пока здесь не решу, не хочу возвращаться.

Так он сказал, покраснев от досады. Обычно он был бледен, почти прозрачен. Ему жена – было время – говорила:

– Мне кажется, сквозь тебя свет виден.

Она шутила, но впечатление прозрачности действительно существовало.

Он был тонкокостный, худой, высокий, со светлыми, мягкими волосами, темневшими, тяжелевшими от воды. Они и видны становились отчетливо только мокрыми. Щетина не росла на лице; если не брился, пушок обвивал паутиной. Глаза – как лед, почти без цвета, с черными точками зрачков. Сейчас, от усталости, белки порозовели, вены на руках вспухли. Хотя руки никакой тяжести не держали, кроме бумажек.

– Ничего, – сказала румяная, жаркая, точно из печки выпрыгнувшая тетка, – не горюй, я тебя у своей бабки поселю за бесплатно. Если только есть у нее захочешь, тогда плати.

– Это где, далеко?

– На Казанке.

– Где?

– Район так называется. Бывший рабочий поселок. Деревянные дома, удобств нет, зато огороды. В основном старухи живут.

– Понял, понял. Я его проезжал вчера.

– Если из Москвы, то, наверно, проезжал. Ты ничего не завтракал сегодня?

– Аппетита нет.

– Молодец. Значит, сегодня на сахар сдашь.

Вдруг он вспомнил:

– Да ведь там света нет!

– Где?

– На Казанке вашей.

– Как это нет?

– Я сам видел. Ночью.

– Да все уже починили. Там часто аварии, но все чинят.

– И машину не поставишь. Угонят.

– В сарай можно, под замок, сарай пустой стоит. Только чего я тебя уговариваю, не знаю. Вольному воля.

Выстукивали водителя, кололи, осматривали, завели целое дело, куда записали рост, вес, пульс, давление, число зубов, плохих и хороших, с пломбами и без, записали, как он слышит и как видит, просили открыть рот, вдохнуть, присесть, вытянуть руки и кончики пальцев…

Они осматривали его снаружи, просвечивали рентгеном внутренности, забирали кровь из пальца и из вены. Наутро велели принести баночки с калом и мочой. Его спросили, женат ли он, ведет ли регулярно половую жизнь и нет ли затруднений.

Он пытался помочь врачам изо всех сил, отвечал на все вопросы, иногда даже с излишними подробностями. У окулиста вдруг вспомнил, что когда-то жена увидела его спящим с открытыми глазами.

– Она сказала, что я был как мертвец. Но проснулся от ее крика. Я и понятия не имел, что могу спать с открытыми глазами. Я вообще не понимаю, как это может быть.

Врач закапал капли, зрачки расширились, он заглянул сквозь них в глазное дно.

– Все дело в психике, я думаю.

Ничего врачи не знают, ничего. И ладно, бездарные, рвачи и невежи, – с этими все ясно, этих бы повесить на старинных тополях, ворон пугать… Он вдруг ясно представил ранний вечер, фигуры повешенных в розовеющем небе, неумолчный вороний крик, невозмутимых старух внизу, на лавочке, жующих сплетни беззубыми ртами. И головой тряхнул, отогнать наваждение.

Но даже очень приличные врачи не могут разобраться, чуть посложнее случай. Дело, конечно, в психике, но психиатры понимают меньше всех, опираясь на ложные свои теории. И вот идет этот, к примеру, парень в армию, может, даже и рад, что идет, потому что совершенно не умеет сам ничем заняться, это уже по лицу видно, не надо и психиатра, а в армию ему, между тем, никак нельзя, нельзя оружие в руки. Бомба в его глупых руках – мировая война, конец света. Лезли дурацкие мысли в больничных очередях, плетущих паутину о болезнях, смертях и чудесных выздоровлениях.

За окнами угасал день. В коридорах зажглись белые круглые лампы.

Очереди поредели.

Хирург задержал до темноты. Не спешил, как большинство уже врачей к вечеру. Видно, никто его не ждал дома, или просто не хотелось ему домой. Не столько осматривал, сколько расспрашивал.

– Наверное, вы музыкант. У вас сильные кисти и пальцы.

– Точно.

– Гитарист?

– Угадали.

– Где выступаете?

– В клубах. “Разиня” – был такой, один из первых, а сейчас я во

“Взлетной полосе”.

– Да, да, знаю, – обрадовался хирург, – у меня сын в Москве, он говорил про “Взлетную полосу”, вы, значит, оттуда, очень интересно, там хорошие музыканты, не мусор.

Поговорили о музыке, о деньгах, о Москве, о России, о мире. Водитель вышел от хирурга в совершенно уже безлюдный коридор. Влажный, только что отмытый пол отражал круглый свет ламп.

Старуха не пустила его в свой дом. Рассмотрела, сдвинув тюль, сквозь окошко на терраске. Вышла. Оглядела машину. Повела через огород в другую часть дома, с отдельным входом.

На Казанке все дома делились на четыре части. По нынешнему безлюдному времени жила в одной части какая-нибудь старуха, а в трех других – никто, или бомжи забирались. Днем сидели на солнышке в запущенном, заброшенном огороде, старуха наблюдала за ними со своего участка сквозь редкий, ненадежный штакетник. Страшно жить в таком соседстве. Писали жалобы, запирались на ночь на все засовы, молились иконам в углу, прислушивались, что творится за стенкой, не замышляется ли злодейство.

Вернувшись через неделю в Москву, как с другой планеты, он получил и прочитал несколько писем, которые сам же себе и написал от нечего делать на далекой планете Казанке и опустил в почтовый ящик у гастронома.

“…Погода не держится. Каждый день разная. По вечеру не угадаешь утро. Например, вчера:

Вечер тихий. Ничто не движется. Воздух остановился, старухи сидят неподвижно, кошка не шевельнется. Утром просыпаюсь в серой мгле. Все дрожит от ветра. Бегут сплошной пеленой низкие тучи. Холодно.

Разжигаю старую печь. Весь день сижу и пью чай. Спать ложусь засветло. Просыпаюсь от солнечных квадратов на облупленной печи.

Утро ясное. На земле, на досках забора, на ветках, на проводах – иней.

Что за место! Дно. Трущобы. В той части дома, где меня поселила старуха, вырваны даже провода.

Она поставила мне раскладушку. Застелила. Принесла чайник, чашку.

Дрова велела брать в сарае, за дощатой перегородкой. Когда иду за дровами, встречаюсь с моей машиной как с другом.

Я спросил, почему сняты провода. Она сказала, что Лешу, – значит, здесь жил Леша, – бросила жена. Он запил, порубил топором мебель, пропил все, даже провода, сейчас он в тюрьме, его бабка, она живет в деревне, просила присмотреть за домом, чтобы бомжи не захватили.

– Что я сделаю, если захватят? – спросила меня старуха.

– Ничего, – сказал я.

На третье утро ветер северный. Солнце слепит, ни облачка. Я иду за молоком мимо дома, такого же, как мой, как все. Здесь нет забора.

Спалили жители. То ли дров не завезли на зиму, то ли не хватило.

Крыльцо перекосилось. Терраски нет. У входных дверей, прямо на улице, висит на вбитом в стену гвозде старое пальто, а на другом – зимняя армейская шапка без кокарды.

Молоко дешевле, чем в Москве. Хлеб, мясо, рыба, яйца, масло, сладости и прочее – примерно в ту же цену.

Привет, неужели ты дома и забыл все это? А я здесь пишу стихи:

Чай пью – закусываю дымом.

О ужас, дым березовых поленьев,

По пищеводу серый, серый дым.

Сгодится для новой песни, как думаешь? Если ты еще жив. Если думают не только живые”.

“…ночью я проснулся, оттого что мне послышался голос во сне. Я проснулся и продолжал слышать голос. Он был за стеной, у старухи. С кем-то она разговаривала. Я мучительно прислушивался, слова не распознавались. То ли она ругала кого-то, то ли жаловалась…”

“…кто к ней ходит по ночам?..”

“…хорошо местечко для того света. Лежу на раскладушке и думаю, что, наверное, уже умер. Не хочу. Я и приехал сюда проситься, чтоб дали еще пожить, я еще не понял, что это такое, не хочу здесь лежать, как в могиле, над которой – сто лет – тополя…”

“…никто к ней не ходит, я понял, она сама с собой разговаривает или с фотографией в старинной рамке…”

Андрей Андреевич принимал по четвергам. Первая консультация – шесть тысяч рэ. Очередь по предварительной записи, не больше пяти человек в день.

Он прочитал заведенное на водителя “дело”: записи всех специалистов, результаты анализов. Водитель томился, боялся, что какой-нибудь бумажки не хватит и все обрушится, отодвинется еще на неделю, еще придется к кому-то идти проверяться, сидеть в очередях. Он уже пропах больничным запахом.