Дверь — страница 23 из 41

– В четыре приходите, – сказала Эмеренц.

– В три, – возразила я.

– В три нельзя, – покачала она головой, – на три одному знакомому назначено. И сыну брата Йожи.

– Тогда в два.

– Нельзя, в два Шуту с Аделькой обедать ко мне придут, вы помешаете. В четыре, и дело с концом.

Я не стала даже причастие принимать, не чувствуя того внутреннего умиротворения, которое равно потребно и перед исповедью, и при отпущении грехов. Безапелляционность Эмеренц вывела меня из равновесия, и домой я вернулась не успокоенная, а еще сильнее взвинченная. А дома оказалось, что нет Виолы: старуха и собаку пригласила на обед.

Эмеренц обладала способностью пробуждать к себе чувства и самые нежные, и ожесточенные до неприязни. Любовь моя к ней не мешала приходить из-за нее в такую ярость, что я сама себе удивлялась. Пора бы, кажется, привыкнуть, что власть моя над Виолой ограничена, но с этим абсурдом – что собаку обедать приглашают – трудно было примириться. И я, даже не переодевшись после церкви, вне себя кинулась к Эмеренц.

Как-то раз собрание в Союзе писателей совпало с приемом в одном западноевропейском посольстве, и мы опоздали туда чуть не на целый час. После этого нас больше в посольство не приглашали даже по случаю юбилейных дат. Но холодное прощание супруги посла в тот вечер могло показаться дружеским сравнительно с высокомерием, с каким меня, пожаловавшую не вовремя, приняла Эмеренц. При звуке лязгнувшей садовой калитки пес бросился навстречу, водрузив передние лапы мне на платье. Но Эмеренц, занятая разговором с Аделькой и Шуту за богато накрытым столом, даже не привстала. Мельком взглянув на меня, стала разливать куриный суп. Шуту подвинулась было, освобождая мне место, но старуха остановила ее взглядом, дав понять, что я на минутку, и спросила, зачем я. Не в силах ничего объяснить из-за кипевшего во мне возмущения, я бросила только:

– За собакой.

– Ну что ж, берите. Покормите только, она еще не обедала.

Пес, виляя хвостом, вертелся возле стола. В воздухе, перебивая дезодорант и хлорку, распространялся аппетитный запах супа.

– Марш домой! – скомандовала я.

Все вроде бы сошло благополучно: Виола послушно следует за мной, Эмеренц продолжает разливать суп. Но у калитки собака остановилась, просительно завиляла хвостом: мол, отпусти же поесть. Не хотелось унижаться и перечить, Эмеренц так сумела ее запрограммировать, что все равно бы не послушалась. И, не встречая возражений, пес тут же умчался обратно. Все это меня до того взбудоражило, что дома я ложки супа не могла проглотить и прилегла с книжкой на балконе; но смысл читаемого до меня не доходил. С балкона виден был открытый холл Эмеренц, и, как ни старалась я не отрываться от раскрытых страниц, глаза непроизвольно обращались туда, примечая, что там происходит. Шуту с Аделькой работали ложками и переговаривались, наклоняясь друг к дружке. Потом ушли – но лишь когда явились новые посетители: племянник с подполковником. Их Эмеренц не стала кормить, а выставила на стол вино и блюдо – наверно, с печеньем. Сын брата Йожи все показывал подполковнику какую-то бумагу, и оба ее рассматривали. Дальнейшего не знаю, так как ушла в комнату, решив окончательно и бесповоротно: больше не пойду, невзирая на ее просьбу; не доставлю ей такого удовольствия. Четыре часа минуло, вот уже четверть пятого, вот и половина. Я не выходила, не смотрела, что там у нее. Без четверти пять раздался звонок в дверь. Муж пошел открыть и вернулся со словами: это соседка по коридору; Виола без ошейника, без намордника лежит там, у калитки, не идет, как она ни звала. Вряд ли, правда, полиция придерется в воскресенье, но лучше все-таки забрать собаку домой.

О, Меттерних[50] в юбке, чабадульский Меттерних, главный наш кукловод! Смейся, торжествуй там, у себя, твердо зная, что я непременно спущусь к Виоле: ведь не уйдет, будет ждать, пока не получит от тебя разрешения. Наверняка не велено возвращаться без меня. И на лестнице опять пришло мне в голову, как бы далеко она пошла с этой ее железной логикой, этим своим безошибочным комбинативным даром, не будь сама себе врагом. В воображении рисовалась она мне где-то рядом с Голдой Меир, с Маргарет Тэтчер, и соседство это не казалось надуманным. Скорее нынешнее ее обличье казалось ненужным маскарадом. Скинь она свое рабочее платье, платок, стащи маску, трижды повернись на месте и молви: это, мол, только наряд для отвода глаз, это при рождении ее заколдовали – я бы поверила, почему же нет. Пес так и плясал вокруг меня, прекрасно понимая: я больше не сержусь, все идет на лад; Эмеренц опять, в который уже раз, одержала верх.

На столе лежал не нарезанный еще слоеный пирог, покрытый тюлем. Эмеренц знала, чем меня ублажить… С высоты своего роста она только смерила меня взглядом, покачав головой, и мы с Виолой сразу поняли: я поступила дурно, необдуманно, неразумно, хотя достаточно взрослая, чтобы знать: на все свои причины. Виолу Эмеренц отправила в комнаты, откуда пахнуло еще резче, чем из чуланов, а мне указала на скамейку. На столе под большой круглой галькой, которая служила игрушкой для Виолы, лежала какая-то бумага. Эмеренц подвинула ко мне этот сложенный лист. Из-за двери не доносилось ни звука, пес, вероятно, улегся там. Где, на чем, хотела бы я знать. Но в противоположность ему мне доступ в святилище был заказан. Он там спит, а меня стыдят.

– Ну и характер у вас, ужасный, – сказала Эмеренц. – Дуетесь, как лягушка, смотрите, лопнете когда-нибудь. Ничего не желаете знать, только деревья наперекосяк снимать умеете со своими подручными. Никогда ничего не сделаете в простоте, обязательно с вывертом, не пройдете прямо, все боковой дорожкой норовите.

Что тут возразишь? Тем более что она не так уж и не права.

– Испортила вам праздник, да? Но в праздничные дни как раз и подобает заниматься такими вот вещами. Как раз уместно распорядиться человеку, как после его смерти поступить.

Я уже догадывалась, что там, на этой сложенной бумаге.

– Могла бы и с хозяином вас пригласить. Да только не во всем мы с ним сходимся, сами знаете. Не то что нехороший человек, наоборот; только ни он не уступит, ни я. Не любим настолько друг дружку, прекрасно можем друг без друга обойтись. Не перебивайте, дайте договорить.

Лицо ее приняло новое, особенное выражение. Будто стоит на озаренной солнцем горной вершине, с невольным содроганием оборотясь на долгий трудный путь позади, каждой утомленной жилкой помня, ощущая перенесенные опасности, глетчеры, вброд перейденные стремнины. И сочувствие тоже читалось на ее лице, жалость: ах, вы, бедные, не ведаете еще всех тягот, одни розовеющие снежные пики видите.

– Раньше я все равно не могла вас позвать как лицо заинтересованное, и племянника тоже, пока с Шуту и Аделькой не обсудила все и они не подписали. Знаю я, знаю, как завещания составлять, сама у адвоката служила, невелика хитрость. Все по форме, как надо, вот увидите.

У адвоката. Никогда ничего про адвоката не говорила.

– Что смотрите? Рассказывала же я, что меня дед в прислуги отдал тринадцати лет. Адвокат и увез. К Гросманам я только потом попала, когда адвокатша не захотела, не могла меня дольше держать. Потому что оба подросли: и я, и сын их. Я не обеда для вас пожалела, а просто понимаю: в такой момент всем полагается вместе быть. Вон и Христос последний свой обед с учениками разделил – столько-то помню из Евангелия, учила. Погодите, не поправляйте; знаю, что не обед это был, а вечеря, ужин – и не Вербное воскресенье, а Страстной четверг. Но я же не Иисус Христос! Где мне тягаться с ним. Ни вас, ни племянника не позвала, потому что вы оба – наследники.

Где-то в Вифании, которая тогда относилась к Иерусалиму – кажется, в доме Лазаря – вкусил Иисус последнюю вечерю. Нелепо было бы воображать Иисуса Христа с Аделью и Шуту одесную, с сыном брата Йожи и подполковником ошую, напротив меня и Виолы, с завещанием в руках; но на миг вообразилось.

– Ну так слушайте. Деньги племяннику пойдут, так мы договорились. Прочей родне ничего не оставляю, потому что о могилах не позаботились, вы сами сказали; да и нуждаться ни в чем не нуждаются. А сын брата Йожи, племянник, надежным человеком себя показал. Вот и перевезет моих покойников в склеп, когда тот будет готов. И меня положит туда. Расходы на сооружение склепа и на перевозку из тех сбережений покроет, которые на почтовой сберкнижке лежат, остальные мои деньги – в обычной сберкассе; обе книжки у меня. Все, что здесь, в квартире, вам завещаю. Племянник подписку дал, что по всем пунктам согласен, больше ни на что не претендует; подполковник засвидетельствовал. Да ему ничего и не нужно из вещей, вкус у него другой, а нужно – довольно того, что получит. И так кучу денег ему оставляю. Не благодарите, а то рассержусь.

Не подымая глаз, пыталась я сообразить, во сколько может обойтись склеп и перенесение праха. Но вспомнилась только цена могильной плиты, в нашей семье не было принято в склепе хоронить. Гадать же, в чем мое наследство состоит, в голову не приходило, настолько нереальным, почти фантастическим казалось все происходящее. Эмеренц встала, зажгла газ – кофе у нее всегда получался вкуснее моего. Не знаю, где уж она кофе научилась варить, у которого из не упомянутых еще хозяев?

– Почему это вы вдруг о смерти вспомнили? – спросила я наконец. – Нездоровы?

– Нет. Просто сказали по радио, что сын того адвоката умер. Вот все и вспомнилось опять.

Я вся обратилась в слух. Вот так же страстно, сосредоточенно следила я в детстве за мотыльком, внушая ему: ну сядь, да сядь же. Не то что поймать хотелось, а рассмотреть поближе.

– По радио вот уже несколько дней только о нем и говорят. И похороны, наверно, покажут в кинохронике, можете посмотреть. Я-то не буду, не хочу. И на кладбище не пойду. Нет уж. Жаль, что меня не расспросили, я тоже о нем много чего могла бы порассказать. Еще подумала, когда перечисляли, кто да кто участвует в похоронах: вот и хорошо, что столько народа явилось. Он ведь и при жизни не желал, чтобы я в нем такое участие принимала, какое мне хотелось; значит, и после смерти не буду. Довольно того, что сама себя тогда похоронила, больших трудов стоило опять воскреснуть. Вот и написала завещание, чтобы не растаскивали то, что имею; пусть к кому хочу перейдет, в точном соответствии с моей волей. Однажды уже обворовали меня, больше не позволю. Сколько раз можно кошек моих убивать… Нет уж, никто меня больше не лишит ни имущества, ни покоя.