Дверь — страница 34 из 41

Пора было собираться на вечерний прием в парламенте. Я чувствовала себя совершенно разбитой, будто меня истолкли в ступе. С трудом оделась, позвонив предварительно в больницу – справиться еще раз о состоянии Эмеренц. Сказали, что продолжает улучшаться; сейчас спит после приема сильнодействующего транквилизатора; получает также антибиотики; в общем, есть надежда. Разговаривать, правда, почти не разговаривает, от посетителей, если подходят близко, прикрывается полотенцем. Много, даже слишком много народа ходит к ней, капельницу только раскачивают.

Значит, ей лучше, значит, будет жить, так что могу отправляться на свое помпезное вечернее торжество. Ну-ка, где там платье подходящее?.. Только вот гримера такого нет, лицо подправить. Первому же знакомому сказала я в парламенте, что сегодня, к сожалению, не в лучшей форме. Впрочем, вид мой не требовал пояснений, и никого не удивило, что я сбежала вскоре из купольного зала, который сиял в тот вечер, как звездное небо. Бесчисленные ордена и драгоценности сверкали повсюду, ожерелья люстр отражались там и сям в зеркале паркета. Наверно, так выглядели в старину балы; но у меня было одно желание: забраться поскорее под одеяло дома. Завтра все окончательно прояснится, завтра узнаю свой приговор. Умрет Эмеренц – и мне спасения нет. А останется жить – сила, которая до сих пор удерживала меня на поверхности, не даст и сейчас, в последний, самый последний раз уйти в погибельную пучину.

Амнезия

Спала я плохо, правда без снов, но то и дело вскидывалась, прислушиваясь, не звонит ли телефон: я просила сестер сообщать о любой перемене в состоянии Эмеренц. Однако телефон молчал. Утром вывела впавшего в полную апатию пса, который по-прежнему отказывался от еды, потом полетела в больницу. Эмеренц явно стало лучше, ее как раз умывали, и сестра привезла ей завтрак на столике-каталке. Но едва она заметила меня в открытую дверь, как, пошарив возле себя, накинула полотенце на лицо. Глубоко уязвленная, постучалась я к дежурной сестре, которая была с ней ночью. Новости, впрочем, были самые хорошие: если так пойдет, мы вполне можем уезжать, больная тем временем поправится. Забрать ее, правда, можно не раньше чем через несколько недель, и то придется соблюдать режим; работать ей нельзя. Есть кому ухаживать за ней? «Еще бы! – пронеслось в голове. – Лишь бы только смотрела, не закрывалась!» Я ответила, что она, пока не окрепнет, останется у нас, таково наше решение.

Теперь как будто ничто не мешало уехать, и муж принялся бегать, оформлять документы. Но сердце у меня не лежало, и я собиралась в дорогу с не покидающей смутной надеждой: вдруг да помешает что-нибудь в последнюю минуту. Устроители откажутся принимать или конгресс отменят… В последнее посещение больницы поговорила я с главным врачом, и он поручился за ее физическое состояние. Ну а касательно душевного – это уж, дескать, в компетенции психиатра. Эмболия только двигательные центры затронула, не речевые, и почти рассосалась, хотя нога пока не слушается. Да, молчит, не хочет разговаривать – но причины тут чисто психического, психологического порядка. И когда при моем появлении она опять прикрылась этим злосчастным полотенцем, я подумала: не буду ее больше тревожить; разве только наш пес не вызвал бы у нее неприязни, от него одного не стала бы, наверно, закрываться. Повернулась и пошла, не здороваясь и не прощаясь. На лестнице встретила двух соседок, которые подымались к ней с кастрюлями.

Собака продолжала голодовку, но я так устала, до того была огорчена и подавлена сознанием своей вины, что перестала обращать на это внимание. Собрала Виолины причиндалы, коврик, миски, собачьих консервов на неделю и снесла все к Шуту, попросив взять пса к себе до нашего возвращения. Собака совершенно равнодушно уселась у нее в комнатушке, даже не поглядев мне вслед, будто и не наша. Я и сама потеряла интерес решительно ко всему, к сборам, к себе самой, укладывалась, как машина. После ужина еще раз позвонила в больницу, решив больше не ходить: зачем? Эмеренц чувствует себя прилично, поела; все в порядке, был ответ. Я попросила передать привет и пожелания скорейшего выздоровления: была корректнее официального письма. Добавила еще, ни о каких делах пусть не беспокоится, подполковник, ее знакомый, позаботится обо всем. Квартира в полнейшем порядке, чистая, убранная, за остальным присмотр тоже обеспечен (успеет еще узнать, что случилось после того, как ее увезли). Передала также, чтобы не ждала меня в ближайшие несколько дней (не ждала? Она видеть меня не желала!). О том, что едем за границу, упоминать не стала, уведомила только по телефону сына брата Йожи на случай, если будет разыскивать нас и не дозвонится. И мы ночным рейсом улетели в Афины.


Утром в гостинице меня разбудил звонок из греческого Союза писателей. Но я настолько была измучена, что никак не могла понять не только о чем со мной говорят, но даже на каком языке. Все мое знание языков улетучилось: видимо, некое подобие шока. Я и стакана воды не сумела бы попросить, не то что рассуждать на конференции о возможностях мирного сосуществования. Сидели мы там в первом ряду, но я сразу после открытия заснула, и мужу пришлось с извинениями отвезти меня домой. Одно пленарное заседание полагалось провести и мне, но я двух слов не могла связать, бормотала что-то невразумительное – и меня, сжалясь, отправили на машине прямо на побережье, оставив в гостинице: что еще было делать с явно больным человеком? Эгейское море блистало в кружеве мирта, гибискуса, жасмина и тимьяна, но я была на грани обморока, плохо отдавая себе отчет в окружающем; слышала только, как муж перечисляет увиденное. Как уж мы доехали и какое было море – сначала сапфирно-синее, к вечеру янтарное, а на закате багряно-алое, – ничего этого я не замечала, потом только узнала от него. Лишь проспав почти целый день, очнулась от этого полуобморочного состояния. Но и то не могу припомнить, где мы после бродили, – ни одного места, ни единого здания; забыла даже название нашего отеля. Все, что удержалось в памяти, – это овевавшее нас благоухание и выброшенный морем труп собаки. Тогда – мимолетно, как во сне – мелькнуло в уме: Виола, Эмеренц, дезинфекция, дверь, проломленная топором…

Пасха в тот год была ранняя, в самом начале апреля, Страстная пятница пришлась как раз на последний день нашего пребывания. Помнится, пошли мы в церковь, и там на паперти стояла золоченая корзина с лепестками роз: ими входящие осыпали выставленное в храме тело Христово, так что его сплошь покрыл розовый саван. Потом был еще колоколец на высокой подставке в окружении деревенских стариков. Увидев нас, выходящих из церкви, где мы тоже бросили на священное тело горстку лепестков, они предложили мужу позвонить по Спасителю. И это мне тоже запомнилось: звонящий в колокол муж, его густая, уже седеющая русая шевелюра, которую шевелил ветер с моря. Потом он передал веревку мне. Старейшины могли быть довольны: слезы у меня, дергавшей за веревку, так и сыпались, хотя к празднику это не имело никакого отношения. На следующий день вернулись мы в Афины и покинули Элладу. Перелет был не зауряднее и не замечательнее любого воздушного путешествия, если не считать того, что тамошний писательский союз окружил меня исключительным вниманием – и что мои венгерские коллеги, заметив, какую корзину подарков мне вручили, тоже стали обращаться со мной так бережно, будто меня из-под товарного поезда вытащили. Даже в аэропорт проводили – и если решат, думалось мне, никого из Венгрии больше не приглашать, тому единственно я буду причиной.


В самолете условились, что муж с багажом поедет домой, а я – прямиком в больницу. И когда ступила на патерностер[59], сердце у меня сжалось. Все мыслимые осложнения представились: мало ли ведь что могло за это время случиться, включая самое худшее. Может, Эмеренц уже где-нибудь в подвале на льду в ожидании погребения, а если жива, то в таком состоянии, в каком лучше и не жить. Или же ее, не спросясь, перевели в другое отделение: в конце концов, не у меня, а у сына брата Йожи формальное право здесь распоряжаться. Одного не могла я себе вообразить: того огласившего вдруг весь длинный коридор звонкого смеха, который узнала бы с закрытыми глазами. Ее так редко раздававшийся смех! Бегом пустилась я к ее палате. Сестры провожали меня улыбками, одна даже крикнула что-то вдогонку; я не слушала, до того ли. Вот и открытая дверь, откуда несся смех. В палате черно от народа. Эмеренц, как видно, и здесь сумела всех к себе приворожить. Стольких посетителей зараз сюда обычно не пускали: полдюжины, наверно, столпилось у постели. Шуту как раз убирала остатки еды – не больничной, а принесенной: весь подоконник уставлен мисками, кружками, тарелками.

Эмеренц сидела спиной к двери, откинувшись на подушки и, заметив по лицам, что кто-то вошел, все еще смеясь, обернулась. Подумала, вероятно: врач. Но едва узнала, вся кровь бросилась ей в лицо, мгновенно смыв улыбку, и она уже не одной обессиленной правой, а обеими руками набросила себе на лицо полотенце. Жест был настолько резок, откровенен, что все онемели. Как удар. У всех сразу нашлись спешные дела, и, собрав наскоро посуду и обмыв ложку Эмеренц, посетительницы удалились. Шуту так торопилась, что и про собаку сказать не успела, только в дверях показала жестами, чтобы я в шесть зашла к ней – или сама зайдет. Вот уж не подозревала, что люди могут быть столь тактичны – и с такой превосходящей всякие радары чуткостью готовы подтвердить: Эмеренц в мое отсутствие взвесила меня на своих весах и нашла слишком легкой. Почему – никто не знал и не намеревался разбираться: что бы там ни было, разумнее и уместнее не вмешиваться, а остаться в стороне.

Вначале, прежде чем покатилась лавина всего дальнейшего, меня охватило недоброжелательное чувство, затмив все мои самообвинения. Да что я такого сделала, чтобы меня так наказывать, Господи ты Боже мой! Умереть не дала?.. Ведь без лекарств, без этой вот капельницы давно была бы мертва. А что не осталась с ней – так ведь не могла! Не развлекаться же, не забавляться я пошла, а работать. Кто-кто, а она-то должна знать, что для меня и телевидение – работа. Не хочет видеть меня – не надо! Не такая уж во мне нужда: может и сын брата Йожи зайти, и подполковник, и Шуту с Аделью навестят. И я даже не пыталась заговорить, вдаваться в объяснения. Слишком хорошо знала я Эмеренц. Хоть до второго пришествия может со своим полотенцем не расставаться! И ради этого я, смертельно уставшая, летела сюда? Вместо того чтобы дома теплую ванну принять. Я вышла и направилась к патерностеру; но сестра меня остановила.