- Что нужно вам для работы?
- Какой компьютер стоит на корабле?
- Блок из четырех стандартных «Сигм».
- Не так уж и плохо. Если понадобится энергия, на что я могу рассчитывать?
- Практически вряд ли вы будете нуждаться в таких энергиях, какими мы располагаем.
- Люблю быть расточительным. Каков объем вашей кристаллотеки?
- Что-то около трех миллионов записей. В том числе и последние; нам передали даже протоколы заседаний, где решалась наша судьба.
- Ага. Сможете ли вы выделить на корабле место, если оно понадобится для экспериментов?
- Сейчас пассажиры во главе с нашим путешественником готовят для вас туристскую палубу. Если вам понадобится вся ее площадь, мы уберем энергетические переборки простым нажатием выключателя.
- Ну, может быть, они рановато начали… Я пока читаю: надо же мне хоть сориентироваться в той области, основы которой я собираюсь колебать!
- Людям нужно действовать. Иначе они будут сидеть, оплакивать свою судьбу и сходить с ума. Нельзя злоупотреблять их терпением: это одна из немногих вещей, которые у нас не синтезируются.
- А… я понял. Постараюсь. Хотя открытия, как вы знаете, не планируются.
- Желаю вам успеха. И - спокойной ночи.
Говоря это, Устюг пытался понять: только ли дела привели его сюда? Или - или он и в самом деле думал, что физик вдруг заговорит о Зое? Покажет, серьезно это у него, или…
- Благодарю за пожелание, - откликнулся физик. - Только вряд ли. Я чувствую себя так, словно весь этот корабль лежит у меня на плечах. Тяжело!
- Значит, - сказал Устюг уже с порога, - вы одной ногой влезли в мою шкуру.
Настал день, когда, подумав о том, что осталось позади, Истомин ужаснулся. К счастью, человек способен быстро забывать неприятное; иначе женщины давно бросили бы рожать, а литераторы - писать книги. Если бы заранее представить себе всю эту мороку - блуждания по плохо вяжущимся отрезкам фабулы, лихорадочную, сбивчивую диктовку, ужас при виде того, как выглядит это на ленте, кромсание текста и передиктовку, и еще, и еще раз, потом медленное прослушивание с диктографа уже отработанных глав и новая правка их, и где-то перед самым концом - ужас от того, что все получилось не так, как было задумано, - если бы Истомин помнил обо всем этом, то у него, пожалуй, недостало бы сил браться за новую работу.
К счастью, все быстро забывалось и оставалось лишь удовлетворение от мысли, что, работа - пусть вчерне, в первом, весьма еще несовершенном варианте - закончена, и сколько-то дней и месяцев прожито не зря.
Сколько именно - Истомин не мог бы сказать, потому что представление о времени было им давно потеряно. Лишь взглянув в зеркало и увидев в нем свое вытянувшееся и потемневшее лицо с фиолетовыми полумесяцами под глазами; он понял, что дней, верно, прошло немало. И кажется, он уже очень давно не видел Инны. Почему? Тут же он вспомнил, что, благодаря приказу капитана, ничто больше не связывало их, вспомнил - и впервые за все последние недели пожалел об этом. Вот сейчас ей следовало бы оказаться здесь: он пошел бы к ней, обнял и, устало улыбаясь, выслушал ее поздравления, и сказал бы, что она, сама того не зная, немало помогла ему в работе. Но ее не было…
Впрочем, стоит ли жалеть?
Он покосился на стол. Рукопись лежала там, отпечатанная диктографом на тонкой блестящей пленке - плотная, монолитная, убедительная. Кружилась голова, и хотелось есть. Писатель улыбнулся. Ему было весело, подмывало пройтись на руках. Потом - он знал заранее - ему захочется спать, спать и спать, а на кофе он долго не сможет смотреть - столько его выпито за это время.
Но прежде всего надо было подойти к кому-нибудь и сказать, что он кончил большую половину работы и книга, кажется, получилась. Писатель чувствовал, что эта радость не может принадлежать ему одному.
Не сиделось на месте, и вдруг стало тягостным одиночество, за которое он все эти дни благословлял судьбу.
Желтый свет казался администратору круглым. Круглый свет, белый потолок и - если скосить до отказа глаза - часть двери; вот все, что осталось ему от многообразия мира. И время, неподвижное время, остановившееся раз навсегда. Это была не жизнь и не смерть; наверное, так чувствуют себя зимой деревья, покрытые белым снегом, оглушенные морозом. Администратору чудилось, что и он стиснут морозом, и соки в нем прекратили движение.
Нет, он был срубленным деревом, корни остались далеко. Дерево тянется вверх и, срубленное, впервые видит небо где-то сбоку, нелепое, навсегда утраченное, и истома увядания медленно расходится по ветвям. Небо администратора рухнуло и погребло мир. Все без малого пять десятков прожитых лет оказались отсеченными, как сучья. Можно было внутренне негодовать, сжигая последние силы; можно было примириться. Администратор примирился. Он понял, что не хочет больше жить, потому что жить было незачем. Он ничего не делал, чтобы умереть, но не старался и выздороветь, и поэтому, хотя регенерация и закончилась успешно, медленно сползал все ниже - к порогу, за которым - ничто.
Жить для него раньше означало - работать. Люди, у которых работа отождествляется с жизнью, счастливы, но, как и всякий счастливый человек, уязвимы. Случай попал в уязвимую точку Карского, как жало осы в нервный узел гусеницы, и, как у гусеницы, наступил паралич, только не тканей тела, а эмоций - это страшнее.
Карский замечал, как все чаще Вера глядит на него с озабоченностью, как подолгу просиживает рядом. Ему было жаль ее и не хотелось огорчать, и он понимал, что должен как-то убедить девушку в том, что ему не страшно умереть и никому не должно быть ни страшно, ни неприятно от его смерти. Ему хотелось успокоить Веру, потому что он чувствовал - каким-то обостренным чутьем, как многие, умирающие в сознании, - что девушка жалеет его искренне и хочет, чтобы он выздоровел.
Однажды он решился. Он боялся, что не найдет нужных слов, но на этот раз ему показалось, что они придут. Вера сидела, как обычно, совсем рядом с устройством, в котором лежал он, сдавленный повязками, рычагами и системой стимуляции и контроля. Руки Веры лежали на коленях, и Карский с усилием протянул свою, уже желтеющую руку и положил ладонь на пальцы девушки.
Вера чуть повернула голову и посмотрела на Карского. И произошло странное: все слова, которые он только что хотел сказать в свое оправдание и в утешение ей и остальным, вдруг показались ему мелкими, фальшивыми и недостойными того, чтобы произносить их. Вместо этого он улыбнулся - и забыл снять руку с ее пальцев. Он лежал долго, глядя ей в глаза, и Вера не отводила своего взгляда. Ему стало покойно и хорошо; возникло странное ощущение - словно бы один из корней, не корень даже, а корешок, не был рассечен - просто засорились капилляры, и вот теперь ток жизни пошел по нему, медленно и горячо поднимаясь к сердцу. Он закрыл глаза и продолжал улыбаться, наслаждаясь новым ощущением, а Вера по-прежнему глядела на него и не отнимала руки; потом она осторожно повернула кисть ладонью вверх и легко обняла пальцами его сухие пальцы, и ток - он почувствовал - стал еще сильнее.
В углу салона по-прежнему сидел Петров, и дым его сигареты косо тянулся к сетке климатизатора. Истомин радостно улыбнулся ему.
- А я книгу кончил, - сказал он.
- Вот как, - сказал Петров, не отрываясь от пластинки, на которой была изображена какая-то схема.
- Да, - сказал Истомин, откидываясь и мечтательно глядя в потолок. - И летопись окончена моя.
Петров аккуратно стряхнул пепел в пепельницу. Он всегда аккуратно стряхивал пепел в пепельницу, и, несмотря на это, пепел был у него всюду: на кресле, на брюках, на груди.
- О чем же? - спросил он равнодушно.
- Моя область - история, - с готовностью пояснил писатель. - Эпоха, как ни странно, напоминающая наше нынешнее положение. Я говорю об античном человечестве.
На этот раз Петров повернулся к Истомину и внимательно посмотрел на него.
- Дела давно минувших дней, - сказал он. - А вот вы написали бы… - Он сделал паузу. - Хотя бы о том, как у человека осталась жена - где-то очень далеко. Молодая, куда моложе его самого. Хрупкий стебелек… Она не может одна - ей надо обвиться вокруг кого-нибудь, прильнуть сердцем. А на планете думают, что он погиб. Она долго одна не останется: красивая женщина и нежная, таких любят умиротворенно. А человек жив и еще, может быть, вернется. Надеется возвратиться и знает, что она, наверное, уже с другим. Прильнуть и подчиниться - таков ее характер. А он ее помнит, помнит… - Петров резко ткнул сигарету в пепельницу. - Вот об этом написали бы…
- Да, конечно, - сказал Истомин без особого воодушевления. - Тема представляет интерес. Только это беллетристика, а я занимаюсь серьезными проблемами. А вы, значит, увлеклись техникой?
- А у вас на Земле кто остался?
- Никого, кто стал бы особо сокрушаться.
Истомин сказал это сухо: он уже понял, что разговора не получилось, и ему стало обидно.
- Хотите, прочту местечко? - спросил он все же. - Оно пока еще нравится и мне самому.
Петров зажег новую сигарету и переменил положение в кресле.
- Вы бы все же попробовали про того человека с женой: что ему теперь делать? А если он вернется - тогда как? Придет она снова к нему? Или уже привыкнет к другому?
- А я откуда знаю? - сердито спросил писатель и встал.
Петров взглянул на него как-то беспомощно и торопливо отвел глаза. Странный человек, подумал Истомин. Зачем летит, куда его понесло? Никогда не говорил об этом. Выглядит так, словно он тут - самый счастливый, а на деле его, оказывается, одолевают не такие уж веселые мысли. Одни непоследовательности, а с виду - простая душа, все наружу…
Он, наверное, и еще думал бы об этом, но послышались шаги. Отворилась дверь, вошел Нарев с плоским ящиком, из которого торчали провода. Он кивнул писателю и подошел к Петрову.
- Доколе же, о Каталина? - хмуро спросил он. - Позвольте полюбопытствовать, зачем вы копаетесь в этом, когда вам ведать надлежит подводкой силового кабеля?