Дверь с той стороны — страница 51 из 83

ственной несостоятельности. Этого Нарев тоже не хотел. А пока он размышлял, дела шли своим чередом, и логика конфликта вела людей все дальше - к открытому столкновению.

Вслух никто не говорил ни слова ни о суде, ни вообще о пережитом раньше. Прошлое исчезло из разговоров, словно амнезия постигла все население металлической планетки. Пассажиры и члены экипажа предпочитали не замечать друг друга в тех нечастых случаях, когда сталкивались в коридорах корабля; нечастых - потому, что теперь в пределах «Кита» существовали как бы две тропы, одна из которых соединяла каюты, салон, сад, другая пролегала по рабочим палубам и постам корабля. Тропы эти не пересекались, территория была как бы поделена на две части.

Лишь Еремеев переходил незримую границу, когда направлялся в трюмные палубы к своим роботам. Сегодня, сделав перерыв и поднимаясь наверх, он встретил капитана. Они разошлись, держась каждый противоположной стороны, не взглянув друг на друга и не обменявшись ни словом.

Все последние дни футболист не ощущал гнетущей тяжести на сердце - сознания своей никчемности, ненужности здесь. Ему, с детства и до сих пор любившему лишь спорт и занимавшемуся лишь спортом, казалось странным, что его дело вдруг оказалось лишним в этом мире. Нет, он не был слепым фанатиком, и если бы ему сказали, что надо бросить футбол и делать что-то другое, он подчинился бы - если бы это другое оказалось ему по силам. Но никто не говорил, чем надо заниматься, никто не ставил цели. И вдруг все изменилось. Оказалось, что он со своими нелепыми, неживыми футболистами может быть полезным - отвлечь людей от тяжелых мыслей, позволить им забыться. Во всяком случае, так сказал Нарев.

Нарев сказал, и Еремеев поверил. Он не то чтобы забыл о той стычке, когда Еремеев ударил, а Нарев ответил; однако теперь причина этого столкновения казалась далекой и несущественной: Мила была сама по себе, они оба - тоже каждый сам по себе. Еремеев уже не удивлялся этому: ему делали впрыскивания, как и всем, и он знал, что это делается для того, чтобы он не тосковал о Миле - и он в самом деле перестал тосковать, потому что верил в лекарства. А раз причина вражды исчезла, то у Еремеева не было никаких причин не доверять словам Нарева - тем более, что тот был здесь главным, это Валентин понимал хорошо. И сказанное Наревым наполнило футболиста такой бодростью, какой он давно уже не испытывал.

Сегодня он хорошо поработал в зале, потом, прежде чем броситься, по обыкновению в бассейн, прилег на мат, вытянулся, закрыл глаза и заложил руки за голову, чтобы как следует обсохнуть.

Стоило лечь на мат, как наверху автоматически включился кварц. Стояла тишина, и в этой тишине до Еремеева донеслась едва уловимая музыка: кто-то включил ее в салоне, и звуки, обычно не слышные здесь, на этот раз то ли благодаря тишине, то ли из-за неплотно притворенной двери были явственно слышны. Едва заметный ток воздуха овевал тело - работала скрытая за переборкой вентиляция. И Еремеев вдруг ощутил прилив такого невероятного, дикого счастья, что сам испугался этого всплеска чувств.

Ему почудилось, что он лежит не в зале корабля, на мате, под кварцевой лампой, но знойным летом на Земле, на стадионе: окончив тренировку, отошел и лег неподалеку от поля, где-то в секторе, на низкую, густую и мягкую траву, и безоблачное небо опрокинулось высоко над ним, и солнце, ласковое и ослепительное, заставило закрыть глаза, и он лежит, наслаждаясь минутой покоя и ни о чем не думая, а в раздевалке кто-то из товарищей включил музыку, и она доносится сюда. Он еще немного полежит, встанет и глубоко вдохнет воздух, обнимет глазами весь простор пустого сейчас стадиона и неторопливо пойдет в раздевалку, минует ее и выйдет из противоположных дверей на берег реки, прыгнет, не задумываясь, и уйдет на глубину, а потом раскроет глаза и увидит чистое песчаное дно и тень от промелькнувшей выше испуганной рыбы. Все это, понял Еремеев, и является жизнью, а то, что он делал, даже сам футбол, было лишь средством почувствовать, ощутить эту жизнь острее, ближе, насладиться ее вкусом, цветом и запахом. Он втянул воздух и как будто действительно уловил слабый запах травы, и что-то застрекотало наверху - пролетела, может быть, большая стрекоза? Еремеев лежал, не размыкая век, и чувствовал, что все великолепно. Потом он поднялся, так и не раскрывая глаз - кто знает, вдруг это сон и, подняв веки, проснешься, - и сделал несколько шагов, и нашарил пальцами ноги край бассейна - но он знал, что это набережная, - и прыгнул, и ощутил упругость воды, ушел на глубину, как и хотел, и только там раскрыл глаза, чтобы увидеть песок и на нем - тень от рыбы.

Он увидел квадратные, плотно пригнанные одна к другой светло-голубые плиты пластика. Не было тени, не было песка, не было ни рыб, ни счастья.

Футболист доплыл до края, и ему не захотелось вылезать. Но он принудил себя не опуститься на дно, а выйти, растереться, одеться и уложить мячи в сумку. Он медленно вышел, спустился на лифте на пассажирскую палубу, прошел в каюту и лег лицом в подушку. Он лежал так, с ужасом понимая, что даже ежедневные игры роботов в зале перед пассажирами уже не спасут его и не вернут ничего из утраченного.

Потом в дверь постучали, вошел Нарев. Футболист сел и принудил себя улыбнуться. Нарев внимательно посмотрел на него.

- Вы здоровы? Я ждал вас там - внизу. Вас не было, так что я сам попробовал кое-чем заняться с ними. Очень понятливые твари. Ну, идемте? Хочу сегодня за обедом объявить о предстоящем матче.

Еремеев взглянул на него и отвел глаза.

- Так-то оно так, - сказал футболист погодя, и голос его был невыразителен. - Только ведь это - футбол. Спорт.

- Вот именно.

- Футбол - не жизнь. Это игра. И если даже я это понял… то другие найдут в нем еще меньше. Так?

Нарев кашлянул и промолчал.

- А что изменится у нас? Не знаю, может, я ошибаюсь, но мне кажется, что скоро все мы, с футболом ли, без него ли, все равно не захотим жить. Если ничего не случится. А что может измениться? Вы знаете что-нибудь?

Нарев промолчал. Он смотрел мимо футболиста, потом положил ладонь на его пальцы и несколько секунд держал ее так. Еремеев вздохнул.

- Может, это от лекарства. Нет любви, ничего нет. Но, наверное, так надо. Если бы… Не знаю. Не обращайте на меня внимания. Со мной надо считаться, когда я на поле. А сейчас…

Он махнул рукой, встал и вышел из каюты. Нарев грустно смотрел ему вслед.


Поняв, куда завели его ноги, Еремеев удивился. Это был кухонный отсек палубы синтезаторов, где он заказывал свои завтраки и обеды, царство парящих автоматов и герметических котлов, в которых шипело и клокотал пар. Медленно, вразнобой покачивались стрелки на шкалах. Сами собой открывались и закрывались вентили, включались электрические плиты, распахивались люки рефрижераторов. Все это было интересно, но Еремеев не любил техники, и то, что он научился обращаться с синтезатором, изготовляя мячи для роботов, считал для себя едва ли не подвигом.

Есть ему не хотелось, мячи были не нужны; и все же, зачем-то он пришел сюда. Еремеев медленно шагал по проходу, ведущему из кухонного в бытовой отсек, и напряженно соображал. Ему нужна была одна формула, и не очень сложная, но, к сожалению, он в свое время не уделял достаточного внимания химии, и теперь атомы углерода и водорода никак не хотели выстроиться в его памяти в нужном количестве и порядке.

Вдруг он остановился. Не потому, что вспомнил; просто над одним из кранов, над табличкой «Моющие средства» он увидел название нужного ему продукта, написанное на обычном человеческом языке.

Квадратная шкала была рядом. Цифры на ней означали количество. Еремеев установил лимб на отметку «1 л». Оглядевшись, нашел подходящую посуду, подставил под кран и решительно нажал кнопку.

Загорелся огонек: синтезатор принял заказ. Что-то зарокотало за панелью, звякнуло, потом забулькало. Прошла еще минута - и тонкая струйка упала из крана и звонко ударилась о дно подставленного термоса.

Когда струя иссякла и лимб на панели вернулся к нулю, Еремеев нагнулся и опасливо понюхал прозрачную жидкость. Запах был отвратителен. Но у футболиста не было оснований не доверять ни механизму, ни Истомину, рассказавшему ему, как в давние времена употребляли эту жидкость.

Он поднес термос к губам и глотнул. Перехватило дыхание, обожгло, на глазах выступили слезы. Он закашлялся, потом долго и глубоко дышал и с отвращением отставил термос.

Но уже приятно жгло в желудке, закружилась голова. Она кружилась все сильнее, и это показалось Еремееву страшно смешным.

Он схватил термос и сделал еще глоток.


Прелестно, думал Нарев, презрительно морщась. Бесконечно изысканная ситуация. Остается только синтезировать шнурок попрочнее и найти достаточно крепкий крюк. Наилучший выход из положения…

Он и правда оказался в незавидном положении. И винить было некого. Можно, конечно, каяться перед самим собой - не следовало, мол, тогда говорить о суде; можно было оправдываться: сказал, не подумав, не учтя всех последствий… Но Нарев великолепно знал, что сказал он это тогда намеренно, потому что иначе капитан так и остался бы хозяином положения, вернулся бы к власти. Но Нарев тогда решил, что править отныне будет он сам: не к этому ли он стремился много лет? И добился, наконец; в других местах ему приходилось заваривать кашу и покруче, и сходило, а здесь вот не сошло.

Размышляя, он пришел к выводу, что накопленный им ранее опыт был все-таки односторонен. Входившие в состав Федерации планеты не были однородны по формам общественного устройства: на новых, только начинавших осваиваться мирах бывали всяческие отклонения, потому что в таких условиях инициатива и энергия одного человека значили куда больше, чем на планете с устоявшимся образом жизни, налаженной экономикой и сплотившимся обществом. Жизнь Нарева и протекала в основном на таких планетах - он называл их молодыми, - где не составляло большого труда повернуть события по-своему. Правда, через како