– Пошли, — сказал Марк.
Мы взялись за раму и стали запихивать ее в катер. Тут и до Старого Пирата дошла наконец наша мысль.
– Ах, вон оно что! — протянул он. — Что ж, не лишено остроумия. Этюдьен, иди-ка сюда! — Он указал на водительское кресло. — Размещайся.
– Степан Петрович! — сказал стажер и шмыгнул носом.
– Давай, давай, — поторопил Пират. — Разговорчики!
Стажер нерешительно протиснулся мимо нас и сел.
– Сидеть всем! — скомандовал Старый Пират. — Держаться крепче!
Мы включили страховку.
– Ну хорошо, — сказал Пират протяжно, — а теперь, этюдьен, вези нас домой. На корабль.
Стажер не двинулся, на лице его снова возникло выражение обиды.
– Да мы не смеемся! — сказал я как только мог убедительно. — Ты ведь не стрелял в того?
– Нет! — сердито сказал Петя. — Не стрелял!
– Но очень хотел, правда? Очень, очень?
– Ну, хотел, — проворчал он.
– Мы так и подумали. А сейчас тебе надо захотеть, сильно захотеть, очень, очень захотеть, чтобы катер поднялся в воздух, как будто двигатель работает нормально. Понимаешь? Представить себе это так же ясно, как ты представил, что стреляешь в того человечка. Так, чтобы ты сам в это поверил, понимаешь? И мы поднимемся и полетим — так же, как эти летали на своих палочках, как превращались они в зверей и птиц — в кого-угодно, потому что очень хотели и сами в это верили. Понял? Ну, давай, летим.
– Без мотора? — пробормотал стажер.
– Да ведь и они — без мотора.
Он нерешительно моргнул.
– Лучше пусть кто-нибудь из вас…
– Нет, — сказал Старый Пират. — Видишь ли, нам не суметь так. Мы не можем до конца, искренне в это поверить. Слишком много мы прожили и слишком хорошо понимаем, что к чему, что может быть и чего не может — слишком хорошо, в этом вся беда. Мы верим не в чудеса, а в абсолютные законы, мы набили себе немало синяков, стукаясь об эти законы, и страх нарушить их слишком глубоко сидит в каждом из нас. А ты еще можешь захотеть — и поверить, а поверив — суметь, потому что… Да ладно, давай-ка действуй, и не заставляй корабль и всех, кто на нем, ждать слишком долго. До Земли далеко, а всем нам не терпится увидеть кое-кого из тех, кто остался дома.
Он прямо поэтом стал, наш старик, от волнения.
– Хорошо, — тихо сказал Петя. — Я попробую.
Он закрыл глаза, сосредоточиваясь. Мы молчали, чтобы не помешать ему, и даже думали негромко, чтобы мысли не пробивались за пределы нашего мозга. Мы надеялись на стажера, недаром он был такой лопоухий и мягкий, и романтический блеск часто появлялся в его глазах.
Мы не обманулись в нем. Он положил руки на рычаги и устремил взгляд в лобовое панорамное стекло, и задышал чаще, и пригнулся — и минуты через две мы поняли, что он уже летит, только мы с катером еще оставались неподвижными. Значит, что-то мешало ему, какие-то остатки взрослого скепсиса и здравого смысла. Но помехи с каждой минутой становились все слабее. И вот катер — мы все это почувствовали — слабо дрогнул, словно лодка, стоящая на мели, когда прилив нагоняет воду и первая волна уже чуть приподняла дно. Затем катер дрогнул еще раз, сильнее — и плавно всплыл. Мы молча переглянулись. Катер набирал скорость. Еще несколько минут мы держались, кто за что придется, но потом поняли, что не упадем: стажер надежно держал катер в воздухе и вел к кораблю.
– Ты сказал «домой», — повернулся я к Пирату. — Однако, насколько я помню, экспедицию снаряжали не для того, чтобы она потеряла катер и снова нашла его; задача была — установить возможный уровень цивилизации в этой зоне. Но эта планета со всеми ее чудесами стоит вне цивилизаций, она — парадокс, не более. Так что дом мы увидим не скоро: нам еще искать и искать.
Марк Туллий удивленно взглянул на меня, а Старый Пират ответил:
– Ты не понял, Стрелок: цивилизация, которая может отвести целую планету под детскую площадку и устроить так, чтобы дети жили в своем мире, где каждая их фантазия, каждое желание исполняется как бы само собой; чтобы дети росли, полные уверенности в себе и в силе своей мысли и воображения, — это, друг мой, цивилизация, заслуживающая уважения и зависти. Техническая сторона вопроса для меня темна, но они сделали это хорошо.
– Батареи, — сказал Марк Туллий со свойственным ему красноречием. — Сели. Все.
– Да, батареи. Какое-то поле, или не знаю что. Да разве это важно?
– Правильная ли это подготовка, — усомнился я, — к предстоящей юности и зрелому возрасту?
На этот раз Марк Туллий изменил себе.
– Да почему подготовка? — с досадой спросил он. — Опять эта глупость. Ты ведь не считаешь, что твой возраст — это подготовка к старости? А Пират не думает, что его пора — это подготовка к смерти. Нет, это просто разные жизни, и каждую из них следует прожить наилучшим образом. Люди горько заблуждаются, когда пытаются в другой жизни выполнить что-то, упущенное в предыдущей: это все равно, что потерять книжку на Земле, а потом искать ее около Гаммы Лебедя. Личинка бабочки ест листья, но зря бабочка старалась бы доесть то, чего не успела, пока была гусеницей: листья — не ее корм. Наши мысли — остатки веры в вечную жизнь, вот что это такое. Нет, они молодцы — те, кто придумал это.
Мы помолчали, потрясенные красноречием Марка Туллия: ведь прозвище его (подразумевался Цицерон), как и у всех нас, шло от противного — мы не скрываем своих недостатков от друзей. Меня, например, прозвали Стрелком; но я не люблю стрелять и делаю это лишь в случаях самой крайней необходимости — когда надо выручать ребят из серьезной беды. И сейчас, глядя на уже виднеющийся впереди корабль, я задумался: а может быть, все же слишком много стреляли ребятишки на своей детской площадке? Может быть, конечно, Марк Туллий и прав, и у гусеницы — свой корм, а уж когда бабочка раскинет крылья и вспорхнет над лугом — этакий махаон или адмирал, — она и глядеть на листья не станет, потому что пришла не пожирать мир, но делать его прекраснее. Память предков живет в нас, а предки наши стреляли и по поводу, и без повода; память ищет выхода. Ну что же, пусть детишки отстреляют свое, пока они еще бессмертны; а когда повзрослеют, пусть уже не возвращаются к этому, их ждут дела прекрасные и мирные. Вот так я думал. Я дальний разведчик, и теряю покой, когда кто-то где-то начинает слишком уж увлекаться игрой в оружие. Профессиональная черта, ничего не поделаешь. Детям это, пожалуй, простительно. Но только им.
Не возвращайтесь по своим следам
Чем дальше, тем больше люди трезвели, и на столе прибавлялось полных бутылок. Потом разом поднялись и пошли одеваться.
Встречать Зернова собралось человек двадцать — двадцать пять. Могильщики проворно орудовали лопатами, подхватывая вылетавшую снизу землю и кидая в кучу. Затем, без труда подведя длинные полотнища, подняли гроб; ящик с косыми стенками стоял на образовавшейся у могилы рыхлой насыпи — белый, как подвенечное платье. Вдова подошла вплотную, утирая глаза. Открыли крышку; Зернов лежал бледный с голубизной, как снятое молоко, худой, спокойный, старый. Было ему, впрочем, неполных пятьдесят всего, но измучила болезнь. Три человека выступили и сказали что полагалось, в том числе Сергеев и директор — его стали уже называть новым. «Дорогой друг, — сказал директор, — мы рады, что ты возвращаешься в наши ряды, мы высоко ценим вклад, который тебе предстоит сделать в нашу сложную и противоречивую издательскую деятельность, недаром ты долгие годы проработаешь заведующим ведущей редакцией, и потом еще несколько лет редактором, и даже еще позже, студентом уже, будешь проявлять свои недюжинные способности, организаторский талант и высокую принципиальность, и всю твою предстоящую жизнь люди будут любить тебя». И так далее. Потом гроб закрыли, но заколачивать уже не стали; шестеро встречавших, кто поздоровее, натужась, подняли гроб на плечи и понесли по неширокой, с первыми опавшими листьями аллейке к воротам. Вторая смена, еще шестеро, шла сразу за родными и близкими.
За воротами кладбища ждал специальный, с широкой черной полосой по борту автобус из бюро услуг и еще «Латвия», издательский, а также директорская «Волга» и «Лада» Сергеева. Жидкая процессия медленно вышла из ворот, гроб закатили по металлическим, блестевшим от употребления штангам в автобус, — водитель помогал изнутри, — расселись сами; вдову — она еще была вдовой, а женой Сергеева уже почти год как перестала быть — Сергеев посадил в машину рядом с собой, и поехали.
Дома была возня, пока гроб по неудобной, как во всех подобных строениях, которым предстояло возвышаться еще лет тридцать, лестнице внесли на четвертый этаж. Из квартир, мимо которых проносили гроб, тут и там выглядывали соседи, кто-то сказал другому: «Да это Зернов вернулся, из шестнадцатой квартиры, который болеть будет». — «А, знаю, знаю», — ответил другой. В квартире гроб поставили на стол, с которого успели уже убрать бутылки и закуски. Снова сняли крышку, прислонили к стене. Людей прибавилось; входили, некоторые даже в пальто, стояли минутку подле открытого гроба, кланялись или просто кивали и, помедлив еще немного, уходили. К вечеру немногие оставшиеся вынули Зернова из гроба, и гроб сразу же увезли; Зернов лежал теперь на кровати, с него сняли смертное, одели в пижаму, закрыли с головой простынею. Помогала Люда, невестка, жена Константина, он был сыном Зернова от другой жены, к которой Зернову предстояло вернуться теперь только через двадцать с лишним лет. Люда была беременна, ходила с заплаканными глазами, Константин тоже очень грустен был, они двое с остальными почти не разговаривали, а если шевелили губами, то бормотали что-то неразборчивое, и им отвечали так же. Закончив, ушли — Люда двигалась осторожно, переваливаясь, оберегая живот, Константин ее поддерживал, обнимая рукой за спину. Слышно было, как за ними защелкнулся замок и почти сразу внизу захлопали дверцы такси.
Остался только Сергеев. Наталья Васильевна, вдова, вышла в другую комнату и вскоре вернулась, уже не в трауре, а в домашнем халатике. Они перешли в другую комнату, где стояли стол, — низкий, не обеденный — широкий диван и стенка. Сели рядом на диван, и Сергеев сразу же стал гладить Наталью Васильевну по голове. Она прислонилась к нему, закрыла глаза и пробормотала: «Не знаю, как будет теперь, ничего не знаю больше, он вернулся — а мы?..» Так они просидели всю ночь, то молча, то перебрасываясь несколькими незначительными словами, не о себе. Когда за окнами засветлело, приехал врач, усталый, как все люди по утрам, немного раздраженный, но старавшийся сдерживаться. Он Зернова теперь будет навещать часто; врач знал это, потому что бывал тут не раз — но это прежде, прежде, сейчас-то он был тут впервые, и, однако, его не удивило, что и он знал всех здесь, и его все знали, как знали и то, что вскоре Зернов опять начнет жить, и ему станет немного лучше; тогда врач направит его в больницу, а через некоторое время снова навестит дома — после того как Зернов из больницы вернется. Наталья Васильевна еще с вечера положила на стол нужное свидетельство. Врач сейчас взял свидетельство, поводил по строчкам ручкой, странным, но уже привычным образом как бы втягивавшей написанное в себя, и спрятал чистый, разгладившийся бланк в сумку. После этого он подошел к по-прежнему лежавшему в другой комнате на кровати Зернову, осторожно откинул простыню, поискал и не нашел пульса, через фонендоскоп послушал грудь, шею, приподнял лежавшему веки и поглядел в зрачки. Потом вернулся туда, где были вдова и Сергеев, хмуро сказал им: «Ну что же… поздравляю», — взял сумку и уехал.