Дверь с той стороны — страница 27 из 69

Сколько же можно ждать?

Кажется, терпение уходит по капле, и все как-то тускнеет. И еще…

Уходит все дальше Валя. Или я от него? Каждый день я мысленно измеряю расстояние между нами и вижу, что понимать друг друга становится нам все труднее.

Очень боюсь, что для него слишком много значила близость – та, которой сейчас не может быть. Если это так, то плохо. Не потому, что мне не хотелось бы, а потому, что не может все основываться на этом. Это очень обидно…

Для меня очень много значит то, что мы с ним больше не можем чувствовать одинаково. Валя не знает, не может представить, что такое для меня Юра. Я его понимаю, но от этого не легче. И когда на меня находит тоска по малышу, Валя ничем не может помочь. Дело не в том, что он не умеет высказывать чувства: я ощутила бы, если бы даже он молчал. Но он не чувствует ничего подобного. Мне же от этого больно и обидно, пусть он и не виноват.

Я думаю, что для половины мужчин жена – как мать, для другой половины – как дочь. Для Вали – мать: он ждет поддержки. Для Нарева – наоборот: он сам готов поддержать.

А у меня – Юра, и материнские чувства я могу испытывать только к нему.

Я одна, вот что плохо. И буду одна, пока мы не вернемся на Землю.

Что с нами со всеми будет? Хоть бы скорей…»


Никто не хотел играть в футбол. Это была беда.

Никакие, даже самые уничижительные отзывы о футболе и о спорте вообще не могли поколебать преданности Еремеева этой игре, даже более чем игре – мировоззрению. Но раньше ему не приходилось встречаться с таким отношением к его работе: в обеспеченном обществе, какое существовало на земле, спорт был одним из важных видов деятельности, и никто уже не думал о том, приносит он какую-то конкретную пользу или является всего лишь зрелищем, приобретшим несообразное значение. Спорт не то чтобы получил статус искусства; его статус издавна был выше. Просто раньше об этом избегали говорить вслух, а теперь постепенно перестали скрывать.

И поэтому Валентина удивило, что он вдруг оказался среди людей, которых волновали главным образом какие-то другие вещи.

Он понимал, что необходимо вернуться на Землю. Привыкший к жизни на открытом воздухе, к широким стадионам и зеленой тишине тренировочных лагерей, он больше, чем любой другой, ощущал и переживал отсутствие всего этого. Потолок корабельного зала, хотя и высокий, давил его, отсутствие солнечного света, теплого ветра, шума прибоя – угнетало. Он чувствовал, что не сможет примириться с этим стерильным миром, похожим на больничный и вызывавшим поэтому антипатию.

В конце концов только на Земле он снова мог оказаться в команде, среди настоящих друзей. Только там он мог забивать голы и чувствовать, что выполняет свое жизненное предназначение.

И все-таки самое горячее желание попасть на Землю не могло быть причиной, по которой спорт вдруг перестал интересовать людей. И не одного лишь физика. Те самые люди, которые, пока корабль направлялся к Земле, искали общества Еремеева, заговаривали о спорте и с интересом выслушивали его объяснения, теперь вели себя так, словно бы спорт перестал существовать.

Это казалось Еремееву особенно несправедливым сейчас, когда он больше всех остальных нуждался в понимании и сочувствии: у него отняли не только спорт, у него, казалось ему, отняли и жену.

Валентин не думал о том, что никто не виноват в ее охлаждении. Он чувствовал лишь, что остается в одиночестве, что и футбол, и жена его оставили, и подозревал, хотя и неправильно, что для Милы сыграло тут роль изменение его положения в обществе; в его жизни не было ничего другого, что могло бы заменить все, чего он лишался.

Спасение было на Земле. И он был готов на все, лишь бы приблизить день возвращения. Но от него ничего не требовали. И сознание своей ненужности входило в Еремеева все глубже.

Он начинал понимать, что все виды людских занятий можно разделить на такие, которые нужны людям всегда, и такие, что требуются лишь в определенных условиях. Его дело относилось ко вторым, и условий для него здесь не было.

Такие мысли преследовали его, пока он привычно бегал по дорожке вокруг зала, делая рывки, кувыркаясь через голову и снова продолжая бег. Разминка постепенно должна была привести его в хорошее, игровое настроение, необходимое и на тренировке.

В зал вошел Истомин и уселся на низкую скамейку у стены. Это был уже зритель, и Еремеев усилил темп. Потом, подбрасывая мяч, подошел и уселся рядом с писателем.

– Вам бы сейчас не вредно сыграть, – сказал он. – Подвигаться, разогреться. А?

Истомин вежливо улыбнулся.

– Да, – сказал он не совсем впопад. – В юности я мечтал. Но не оказалось данных. Тогда я переживал…

Еремеев радостно кивнул. Такие разговоры он слышал не раз, они были составной частью его жизни: люди хотели в большой спорт и немного завидовали Валентину, а он отмахивался, говорил о трудностях этой профессии, но в душе гордился. Он сказал:

– Но ведь есть и другие дела в жизни. Все не могут играть.

Писатель пожал плечами, думая о своем.

– Я много лет пишу книги, – проговорил он негромко, словно самому себе. – И вот написал еще одну – о давно минувших временах. Но ведь книга – всегда о настоящем. Любая историческая книга написана не о прошлом, а о том, как мы сегодня понимаем это прошлое, что в нем выделяем, что – пропускаем мимо внимания. И я написал, по сути, о нас: мы сейчас находимся в том положении, что и мои античные герои. И у них мир был узок, но это ведь не тяготило их: мысль была свободна, и они чувствовали себя хозяевами положения и были счастливы. Может быть, в этом выход и для нас? Мы оказались за пределами нашей цивилизации, за пределами высокой культуры моторов и компьютеров – надо ли идти по ее следам? Культура должна органически вырастать из данных условий; не следует ли непредвзято осмотреться, чтобы постичь их? И понять, как надо в них жить? Вот о чем моя книга, но никто не хочет читать ее. – Истомин усмехнулся. – Даже Инна.

– Это понятно, – поразмыслив, сказал Еремеев. – Мы ждем возвращения на Землю. Зачем нам что-то другое?

Истомин усмехнулся.

– Если бы все обещанное исполнялось… – пробормотал он.

Еремееву сделалось вдруг очень жалко Истомина: он не столько понял, сколько почувствовал, что у этого человека тоже отняли что-то очень большое, главное. И женщина, наверное, тоже предала его. Он сказал, желая помочь тем единственным, что было в его власти:

– Хотите тренироваться вдвоем? Это увлекает. А я вам покажу кое-какие приемы – не пожалеете.

Истомин взглянул на него, отвлекаясь от своих мыслей.

– И на Земле я смогу играть с мастерами? – спросил он, улыбаясь.

– Там вы не станете, – сказал Еремеев. – Так сыграем?

Писатель коснулся его руки, словно утешая.

– Я вас не обведу и не выиграю, а если вы станете применяться ко мне, уступать – какой толк? Нет… Футбол – это для людей, обладающих моральным равновесием.

Еремеев сумрачно кивнул.

– Погодите, – сказал Истомин. – А почему именно мы?

– Что?

– А если не мы? Не люди? Помнится, я слышал, что у нас в трюмах – сложные механизмы. Может быть, среди них окажутся антропоиды?

– Роботы?

– Человекоподобные, биомеханические. Они могут делать, что угодно – наверное, и в футбол играть. Найдите их, обучите. Хоть не люди, а все же…

– Да, конечно, – вяло согласился Еремеев.

Они посидели молча, думая каждый о своем.

– Пойду, – сказал затем Истомин, вставая.

– Эх, черт, – проговорил Еремеев. – Если мы не попадем на Землю – не знаю, до чего я дойду. Иногда хочется все изломать в щепки. Жить-то как?

– Как жить, – сказал Истомин, – этого я не знаю.

Он медленно пошел к выходу. Валентин проводил его взглядом, потом нащупал свой пульс: он не забывал о контроле. Пульс вошел в норму. Однако работать Еремееву расхотелось, и ноги, казалось, отяжелели и не поднимались.

Он даже не стал собирать мячи. Вышел из зала и пошел бродить по кораблю, в котором где-то были роботы.


Чего-то не хватало.

В каюте расхаживать было тесновато – при его-то росте, – и Карачаров теперь мерил шагами салон. Там, конечно, сидел Петров, дымивший, как небольшой вулкан, а поодаль – Инна Перлинская, осунувшаяся, молчаливая. Какая-то штучка – амулет, что ли – висела на шее актрисы на длинной цепочке, и Перлинская то играла этой цацкой, то замирала, устремив на нее глаза, и даже чуть покачивалась, точно в трансе. Карачаров сердито расхаживал до тех пор, пока Петров не пробормотал:

– И днем и ночью кот ученый…

Физик фыркнул, но не обиделся, а подошел к старику.

– А сигареты вы тоже синтезируете?

– Нет. Но пока еще у меня есть. Я человек запасливый.

– Дайте мне, – неожиданно попросил физик.

Он неумело закурил, закашлялся. Легче ему от этого не стало, только слегка закружилась голова. Нет, не этого ему не хватало. Он пересек салон и уселся рядом с актрисой. Она улыбнулась – профессионально и вместе с тем смущенно, и спрятала амулет в кулаке.

– Можно подумать, вы что-то потеряли, – сказал физик.

Актриса не ответила – она мгновение смотрела на Карачарова, и в глазах ее была тоска. Потом опустила неестественно длинные ресницы.

– Да, – сказал Карачаров растерянно. – Ну, ничего, ничего.

Что «ничего», он и сам не знал. Люди ждали. А что он мог сказать другое?

– Что это у вас? Талисман?

Актриса медленно разжала пальцы. На цепочке висела вовсе неожиданная вещь: ключ. Маленький, плоский.

– Ключ от сердца? – неловко пошутил физик.

Инна покачала головой.

– Нет… к моему сердцу ключ простой. А чаще всего оно было не заперто.

Она сказала это серьезно, и от такой откровенности Карачарову стало неприятно, хотя он и сам вроде бы всегда стремился говорить прямо.

– Угу, – сказал он. – Тогда от чего же?

– От дома.

– Там, на Земле?

– Да. Дома нет, а ключ остался… – Она слабо усмехнулась. – Я вдруг спохватилась, что у меня ничего не сохранилось оттуда… от той жизни. Раз поездка – значит новый гардероб, все новое: не таскать же с собой тряпки. И вот оказалось – все набрано на планетах: на Селии, Анторе… А с Земли – только вот этот ключ. Даже сумочку старую выбросила со всякой мелочью. Перед самым отлетом. Думала, возвращаюсь домой.