Дверь в чужую жизнь — страница 10 из 15

– Нет! – ответила Машка. – Я потерплю.

– Зачем терпеть, если можно выпить таблетку? – изумилась Милка. – Хочешь, я принесу? У нас есть очень хорошая сладкая таблетка из Швеции. Именно от головной боли.

– Принеси! – сказала Машка.

Милка метнулась на балкон. Машка внимательно посмотрела на Павлика:

– Какая противная, правда?

– Она просто маменькина дочка, так мне кажется…

– Да нет же! – возмутилась Машка. – Маменькина – это что! Она, по-моему, просто гадина…

– Как тебе не стыдно? – сказал Павлик.

– Присмотрись! – тихо посоветовала Машка, потому что в комнату вошла Милка, неся на ладони круглую крупную голубую горошину.

Машка осторожно взяла ее в руки, очень ярко представляя себе, как умрет, сглотнув отраву, и как сразу откроет Павлику глаза на Милку, но умирать не хотелось даже ради такого заманчивого результата.

– Ее можно без воды! – сказала Милка.

Она никак не могла понять, что произошло… Она ушла от них со словами «никто никому не нужен», Машка провожала ее восхищенным взглядом. Потом она посидела в ванной, переоделась, вернулась, и уже Машка смотрит на нее ненавидяще. А Павлик, которому полагается через несколько часов погибнуть от любви или в крайнем случае быть в состоянии наивысшего потрясения от нее же, так вот Павлик совершенно спокоен, почти равнодушен. Он немного ошалел сперва, но эта маленькая крыса заявила, что она, Милка, – щенок с эполетами. Она сказала те самые слова, которые сказала ей мама?! Это она назвала «разговаривать с воробьями»?

– Я сейчас! – Милка выбежала из комнаты.

Лариса закрыла уже один чемодан и собирала другой. Она собирала и думала, что именно это дело доведено у нее до автоматизма. Она безошибочно знает, как экономней, правильней сложить вместе мужские рубашки, бутылку водки, сувенирный самовар, гостиничные тапки, электробритву, каравай ржаного хлеба в полиэтиленовом пакете и килограмм кофе в зернах. Более чем за пятнадцать лет она делала это столько раз, что может точно сказать, в какой угол чемодана лучше всего положить банку шпрот, а в какой носовые платки. Когда-то заниматься этим было сладко, но как быстро это прошло, как быстро!..

Вообще жизнь идет быстро. Ей тридцать шесть… Кто-то из великих сказал: возраст акме. Расцвета. Почему-то это не обрадовало – огорчило. Никакого расцвета Лариса в своей жизни не заметила. Ее тридцать шесть ничем не отличаются от ее же двадцати шести. У нее есть школьная подруга, которая всю свою жизнь выбивается в люди. Лариса всегда удивляется, сколько в ней напора и оптимизма, и все в гору, в гору… Сначала коммуналка, потом пятиэтажка в Черемушках, потом возвращение в центр в нормальную квартиру. Сначала – диван-кровать как преображение старой жизни, а теперь спальня из карельской березы. У нее, у подруги, сейчас акме. Защитили с мужем диссертации, купили машину, поставили чешскую сантехнику. Раньше подруга ей, Ларисе, завидовала – никаких материальных, квартирных проблем, все сразу. А теперь жалеет. «Ты ничего не добивалась, потому ничего и не ценишь…» Это неправда насчет «не ценишь». Ларису воспитывали так, чтоб она знала, что почем… Бери вещь, но помни: она стоит месячной зарплаты учительницы младших классов. И так до сих пор, хотя она тысячу лет в другой семье, где никогда никаких разговоров о деньгах не ведется. И Коля может просто выбросить в мусоропровод вещь, которая стоит зарплаты учительницы. И Милка такая же. И никакого акме, а сплошные обесцененные будни; она, как скрепки, нанизывает их в одну бесконечную длинную цепь… Чего бы ей хотелось? Да ничего особенного! Просто другой жизни… Другой…

Лариса не увидела – почувствовала, что вошла дочь. Она подняла голову от чемодана, даже радуясь, что Милка своим появлением вытаскивает ее из какой-то липучей тоски, в которую она нет-нет да и погрузится…

– Ты зачем им сказала? Зачем? – шепотом спросила Милка.

– Что и кому? – Лариса улыбалась, потому что Милка в этом платье – совершеннейшее потрясение. Трудно вообразить большее несоответствие вещи и человека.

– Ты зачем им сказала? – повторила Милка. – Чтобы сделать мне гадость? Я давно знаю… Тебе это нравится… Но я тоже могу… Тоже! И я тебе скажу: правильно тебя не любит папа. Правильно! Ты нас всех ненавидишь… Ты только и ждешь, чтобы сделать нам плохое. А мы терпим, терпим…

Щеки у Милки бледные, руки она сжала в кулаки, голос становился все громче и громче, и скорее все это, чем смысл слов, дошло до сознания Ларисы.

«Она меня отчитывает, как девчонку. За что? – подумала она. – Правильно не любит папа? А можно не любить неправильно? Конечно, можно… Это я его так не люблю… Неправильно…»

– Я ничего не понимаю! – сказала она дочери.

– Это трудно понять! – уже кричала Милка. – Трудно! Зато нетрудно быть предателем! Ничего не стоит!

Она просто шла на мать, маленькая, обезумевшая девчонка, и ничего не понимающая Лариса взяла ее за руки. Милка рванулась так, что свалила чемодан, и из него посыпались вещи: трусики, лифчики, бутылка водки ударилась об пол, но не разбилась, а вспенилась.

– Перестань! Объясни! – просила Лариса.

– Я жить с тобой не хочу! Жить! – вопила Милка.

И тогда Лариса ударила ее по щеке. Ударила неумело, потому что не имела по этой части никакого опыта, удар получился какой-то смазанный и от своей непрофессиональности почему-то еще более обидный.

– Ненавижу! – заверещала Милка. – Ненавижу!

Павлик и Машка слышали шум в соседней квартире, а когда со стуком упал чемодан, они вскочили, готовые бежать туда на помощь или что там еще, но остановились: хоть и ходили уже несколько часов мимо отодвинутого ларя друг к другу, все-таки это еще не те отношения, чтобы так вот, за здорово живешь… Но как только они услышали «ненавижу», Павлик первым шагнул на балкон.

Они увидели все – рассыпанные вещи, покачивающуюся туда-сюда бутылку водки, какую-то синюю от гнева Милку и Ларису, которая, странно, растерянно улыбаясь, потряхивала правой кистью.

– Вот! Явились! – сказала Милка. – Ну кто я? Кто? Щенок в эполетах? Да? Щенок?

Машка поняла все сразу. Ей была предоставлена секунда, чтобы решить вопрос: как поступить? Ах, не будь здесь Павлика! Как это было бы просто! Она объяснила бы, и все. Но признаться при нем о кладовке, скважине, пыли…

…Мама будет говорить:

– Доченька! Как же ты могла?

…Папа скажет:

– Мне трудно уважать тебя после этого.

Павлик, Павлик! Он перестанет с ней разговаривать. Он отделится от нее стеной, и это будет самое ужасное для всех них. И ей придется пробивать эту стену, потому что она без него не может и потому что знает: она виновата и заслуживает этой стены.

Машка посмотрела на брата, а тот смотрел на Милку, и в глазах его было неприятие, а Милка смотрела на него, и в глазах у нее была мольба. И Машка подошла, отодвинула толстую суконную штору и показала на дверь.

– Вот здесь я все слышала! – сказала она. – Все!

– Там же кладовка! – не поняла Лариса.

– В нее можно войти! – ответила Машка.

Это неверно, будто правда все распутывает и делает ясным. Правда способна и на другое, она может все запутать, усложнить, а потому, что она – правда, выбираться из всего ею сотворенного бывает подчас гораздо сложнее, чем выбираться изо лжи.

Об этом подумала сейчас Лариса. Ведь, в сущности, ничего не значило полученное от Машки объяснение, а выходит, ее оправдание. Не могли слова этой девочки с горящими честными глазами изменить то, что уже превратилось в каменные руины. Не могли исчезнуть слова Милки. Они навсегда останутся в этой комнате. Они приняли вид вещей и будут теперь тут всегда. Вот диван с прожженной спичкою спинкой – это «правильно тебя не любит папа», а кресло-качалка – это «ненавижу», штора на двери в ту, чужую квартиру – это, собственно, и есть «я жить с тобой не хочу». Ну и что, если малышка подслушивала в кладовке? Ну и что? Разве из-за нее родилось все это здесь! Просто девочка посмотрела в замочную скважину, и все тайное стало явным.

«Ненавижу!» – сказала Милка, которую она родила. Как же теперь жить дальше? Лариса начала подбирать вещи – странно, бутылка уже давно из холодильника, а оставалась холодной. Она приложила ее ко лбу, не думая о том, что это нелепо, приложила инстинктивно, прижимаясь ко всем завоеванным водкой медалям, и тут услышала тонкий, звенящий голос мальчика:

– Сейчас же извинись перед мамой! – Это Павлик крикнул Милке.

– Извините меня, – сказала Машка.

– Уходите отсюда! – сжимала кулаки Милка. – Сейчас же уходите вон!

– Я никуда не уйду, пока ты не извинишься, – тихо повторил Павлик. – Хотя я просто не понимаю, как ты посмеешь жить после этого…

– Посмеет, – печально усмехнулась Лариса. – Она у меня здоровенькая и храбренькая. Вы идите, дети, мы как-нибудь сами… У нас вечером поезд.

– Я не уйду! – У Павлика дрожал голос, и Машка знала, что это высшая степень его гнева. – В конце концов, мы во всем виноваты…

– Не мы, а я! – закричала Машка. – Я подслушивала, я!

– Тогда ухожу я! – Милка рванулась с места, раз-раз, и только хлопнула входная дверь.

Нервы у Машки не выдержали, и она горько заплакала.


Милка бежала по улице Горького, и все на нее оглядывались.

…Люди, которые помнили время борьбы с галстуками и помадой, которые строили Турксиб и Днепрогэс, пытались ответить на беспокоящий их вопрос: вот эта бегущая девочка – она что, нормальный, естественный итог всей их жизни и борьбы или отклонение, ставшее результатом недостаточной борьбы с галстуками? Они – эти честные старые люди – считали себя ответственными за все, что было при них, а потому смотрели на Милку с тревогой и недоумением. Их же собственные дети, которые носили перешитые в пальто и платья солдатские шинели и ничего другого в Милкином возрасте не имели, оглядывались и вздыхали, потому что всегда хотели, чтоб хоть их дети одевались хорошо и нарядно.

Теперь так и было. Вокруг них бродили очень хорошо одетые дети. И эта девчонка с картинки бежала и пихалась, но не было у выросших детей войны уверенности, что в жизни полный порядок. Ну, одели детей с иголочки, а дальше-то?.. Дети же с иголочки и те, кто к этому только стремился, прикидывали, вычисляли, где бегущее платье куплено – в какой стране или какой комиссионке и какова его цена. И многие из этих детей взращивали и даже взрастили в себе гнев и обиду за то, что нет у них такого платья. Но никто Милку не остановил, а может, и правильно сделал: мало ли как она могла ответить преградившему ей дорогу человеку!