такие мужья?)
– Да, очень жарко, – отозвался я.
Повисла неловкая пауза. Но он был из тех толстокожих людей, которых подобное ничуть не смущает.
– Так вы тоже работаете с аргоном?[78] – поинтересовался я, зная, что он занимается какими-то химическими исследованиями.
Он тотчас пустился объяснять мне премудрости периодической системы. Жена подала ему чаю, встала и, отойдя к гостям, затеяла с ними беседу об автотипии[79].
– Да, – ответил я невпопад, совершенно его не слушая.
– «Нет» было бы уместнее, – назидательно произнес он. – Вы витаете в облаках, Беллоуз. Не влюбились, часом, – в вашем-то возрасте?
Сказать по правде, мне еще нет тридцати, но моя шевелюра уже успела приметно поредеть, и, возможно, поэтому он неизменно видел во мне своего сверстника. Однако ему следовало бы знать, что в наши дни намечающаяся лысина – просто признак возмужалости, не более.
– Слышишь, Милли, – возгласил он через всю комнату, – ты уже отобрала Беллоуза для своей коллекции, а?
Вздрогнув, она огляделась по сторонам, и я увидел затравленное выражение в ее глазах.
– Для благотворительной ярмарки? – уточнила она. – Пока нет, дорогой. – Во взоре, который она метнула на него, мне почудилась немая мольба; потом она опять повернулась к гостям.
– У моей благоверной есть две характерные черточки, – сообщил он. – Она прирожденная поэтесса и прирожденный коллекционер. Считаю своим долгом предупредить вас об этом.
– Я не знал, что она сочиняет стихи.
– Я имею в виду скорее поэтичность мышления, склонность видеть величие в траве и блеск славы в полевых цветах[80], так что весь мир предстает перед нею фантастически преображенным.
– Вот как!
Я почувствовал, что она смотрит на нас с тревогой. Он, разумеется, ни о чем не подозревал. Но я постарался убедить себя, что он просто мелет вздор.
– Ее влекут образы блистательных представительниц женского пола – героические, боготворимые, загадочные: Клеопатра[81], Мессалина[82], Беатриче[83], Мадонна и так далее.
– Так она пишет…
– Нет, примеряет на себя роли. В этом и заключается подлинная поэзия женщин и детей. Особенно ей удается роль Клеопатры – жрицы платонической любви, всегда разной, всегда окруженной сонмом поклонников. У нее поразительные способности к выдумке. За неимением Ромео она не моргнув глазом использовала бы для своих целей Фальстафа[84]. Она ни перед чем не остановится, чтобы разбить сердце солдата. Уверяю вас, Беллоуз…
Я услышал за спиной шелест ее платья.
– Налей мне еще чаю, – сказал он ей. – Милли, ты неверно поняла мои слова про твою страсть к коллекционированию.
– А что ты тут нагородил про Клеопатру? – спросила она, как мне показалось, с преувеличенно суровым видом.
– Да, возмутительно! – притворно повинился он. – Так вот, насчет коллекционирования. Беллоуз…
– Вам непременно нужно посетить нашу ярмарку, – перебила она.
– Буду счастлив, – с воодушевлением согласился я. – Где и когда?
– Насчет коллекционирования… – снова начал он.
– Мы устраиваем ее в пользу одного чудесного приюта для сирот в Уимблингеме, – пояснила она и в красках описала мне предстоящее благотворительное мероприятие.
Он осушил вторую чашку чая и попросил третью.
Тут две девушки стали прощаться, и это отвлекло внимание хозяйки.
– Она коллекционирует тайных поклонников – и, должен признать, весьма в этом поднаторела, – заявил он.
– Джон, – обернулась она к нему, – ты не мог бы поведать мисс Смитерс все те занимательные факты, связанные с аргоном?
Он залпом допил третью чашку и с безропотным послушанием вышколенного мужа покинул кресло. Она тотчас вернулась к чайной церемонии.
– Вам долить? – спросила она. – Надеюсь, Джон не успел поделиться с вами своими странными фантазиями на мой счет. Он порой говорит в высшей степени несуразные вещи. С недавних пор возомнил, что ему удалось вывести формулу моего характера.
– Хотелось бы мне ее вывести, – пробормотал я со вздохом.
– И теперь при каждом удобном случае он объясняет окружающим мое внутреннее устройство, словно я какой-то механизм. «Коллекционер скальпов» – вот, полагаю, его излюбленная фраза. Он вам такое говорил? Вы не находите, что это просто ужасно с его стороны?
– Но ведь он вас совсем не понимает! – сказал я, не вполне улавливая в ту минуту смысл его слов.
Она вздохнула.
– Я испытываю к вам, – как нельзя более многозначительно произнес я, – искреннюю симпатию… – Я запнулся, потом продолжил: – Бесконечную симпатию.
– Сердечно благодарю вас, – столь же многозначительным тоном отозвалась она.
Я не мешкая встал, и мы пожали друг другу руки, словно две родственные души заключили между собой безмолвный договор.
Однако позже, когда я припомнил слова ее мужа, меня стала тревожить странная фантазия – будто бы ее губы при прощании тронула едва заметная торжествующая улыбка. Полагаю, его откровения слегка отравили мой ум. Разумеется, я не хотел бы видеть себя среди великого множества избранных счастливцев – славных пожилых джентльменов, славных мальчиков, участливых и остроумных мужчин лет тридцати, добрых малых, одаренных мечтателей и самоуверенных позеров, – которые аккуратно, точно каштаны в конкерсе[85], насажены (да простится мне этот вульгаризм!) на ее веревочку. И все же насмехаться над гостями жены – невообразимо дурной тон с его стороны. Она переносит это с поистине ангельским терпением. Само собой, вскоре я опять с нею увижусь, и мы поговорим о нас. Лишь неожиданно возникшие дела помешали мне отправиться к ней в минувший вторник.
1895
Печальная история театрального критика[86]
Я был (и сейчас вы узнаете, почему более уже не являюсь) Эгбертом Крэддоком Камминсом. Это имя все еще существует. Я все еще (к несчастью!) театральный критик в «Огненном кресте». Кем я стану в ближайшем будущем – не знаю. Я пишу эти строки в большой тревоге и смятении. Перед лицом ужасных невзгод, грозящих мне, я сделаю все возможное, чтобы быть понятым. Вам придется запастись терпением. Когда человек столь быстро утрачивает собственную личность, он испытывает естественные трудности при попытке выразить свои мысли. Я сумею объяснить все в одну минуту, как только мне удастся ухватить нить повествования. Так, с чего же начать, хотел бы я знать? А, вот оно! Мое покойное «я» – Эгберт Крэддок Камминс!
В былые дни мне было бы неприятно писать что-то, настолько переполненное моим «я», насколько это обещает настоящий рассказ. С этими «я», выглядывающими из него спереди и сзади, он напоминает исполненного очей зверя в Апокалипсисе – подозреваю, того, что с головой тельца[87]. Однако, с тех пор как я стал театральным критиком и начал изучать творчество мастеров – Г. и С., Дж. Б. Ш., Дж. Р. С.[88] и других, мои вкусы сильно переменились. Все с тех пор переменилось. Но по крайней мере, это рассказ обо мне самом – так что у меня есть некоторое оправдание. И право же, в этом нет никакого эгоцентризма, поскольку, как уже говорилось, с того времени я успел стать совершенно другим человеком.
Те былые деньки!.. Я был тогда довольно симпатичным малым, немного застенчивым, предпочитал костюмы серого цвета, носил скромные усики, обладал «интересным» лицом, слегка заикался (эту черту я перенял еще в детстве от школьного приятеля). Я был помолвлен с очень хорошенькой девушкой по имени Делия. Она придерживалась современных взглядов на жизнь, курила папиросы и находила меня человечным и оригинальным – за это я ей и нравился. Считала, что я похож на Лэма, – вероятно, потому, что он сильно заикался[89]. Отец ее слыл большим авторитетом в области филателии. Делия прочла уйму книг в библиотеке Британского музея. (Этот Британский музей – превосходное место для того, чтобы завязать отношения с какой-нибудь любительницей литературы: почитайте Джордж Эджертон[90], Джастина Хантли Маккарти[91], Гиссинга[92] и прочих.) Мы любили друг друга на свой особый интеллектуальный лад и лелеяли самые радужные надежды. (Все это давно в прошлом.) Отец Делии питал ко мне симпатию, потому что я всегда выказывал заинтересованное внимание, когда он заговаривал о марках. Матери у нее не было. Воистину, передо мной открывались в высшей степени блистательные перспективы, о каких только может мечтать юноша.
В те времена я не посещал театров. Моя тетушка Шарлотта перед смертью настоятельно рекомендовала мне не делать этого. А потом Барнаби, редактор «Огненного креста», сделал меня – несмотря на мои судорожные попытки увильнуть – театральным критиком. Этот цветущего вида здоровяк с копной черных вьющихся волос на огромной голове и умением убеждать поймал меня на лестнице, когда я шел повидать Уэмбли. Он только что пообедал и выглядел еще более энергичным, чем всегда.
– Привет, Камминс! – воскликнул он. – Вы-то мне и нужны!
Он ухватил меня то ли за плечо, то ли за воротник, то ли еще за что-то, протащил по маленькому коридору в свой кабинет и там швырнул через корзину для бумаг в кресло.
– Прошу садиться, – сказал он.
После этого он пробежал в другой конец кабинета, вернулся с какими-то розовыми и желтыми билетами и всучил их мне.