[107]. Студент, стоявший к ней боком, неуклюже взял книгу левой рукой, так как правой держал булочку. Позднее он вспоминал, что его благодарность прозвучала не столь радостно и членораздельно, как ему бы того хотелось.
Это произошло после экзамена по сравнительной анатомии, за день до того, как двери колледжа заперли, распустив студентов на рождественские каникулы. Лихорадочная зубрежка перед первым испытанием ненадолго потеснила в сознании Хилла прочие интересы. Как и сокурсники, он гадал, каков будет результат, и с удивлением обнаружил, что никто не усматривает в нем потенциального претендента на Гарвеевскую памятную медаль, присуждавшуюся по итогам этого и двух последующих экзаменов. Примерно в то же время Хилл начал видеть соперника в Уэддерберне, которого он прежде едва замечал. За три недели до экзаменов Торп и Хилл по обоюдному согласию прекратили свои ночные прогулки, а квартирная хозяйка последнего объявила ему, что не может снабжать его такой прорвой керосина за обычную плату. Он принялся бродить вечерами возле колледжа с узенькими шпаргалками в руке, на которых были перечислены конечности раков, черепные кости кроликов, вертебральные нервы[108] и тому подобное, и вскоре сделался сущим бедствием для встречных прохожих.
Потом наступила естественная реакция: во время каникул Поэзия и кареглазая девушка всецело завладели мыслями Хилла. Еще не объявленные результаты экзамена казались ему теперь чем-то второстепенным, и его удивляло отцовское волнение на сей счет. Учебника по сравнительной анатомии в Лендпорте он при всем желании не сумел бы сыскать, а покупать книги ему было не по карману; зато поэзии в библиотеке имелось предостаточно, и Хилл сполна удовлетворил свою жажду. Он пропитался напевными размерами Лонгфелло[109] и Теннисона[110], укрепил свой дух Шекспиром, обрел родственную душу в Поупе[111] и наставника в Шелли[112] и устоял перед соблазнительными голосами таких сирен, как Элиза Кук и миссис Хеманс[113]. Только от Браунинга он воздержался, поскольку надеялся получить остальные томики от мисс Хейсман, когда вернется в Лондон.
Пока он следовал со съемной квартиры к колледжу с томиком Браунинга в блестящем черном портфеле, его ум теснили различные соображения касательно поэзии, возвышенные и неопределенные. Хилл даже сложил об этом небольшую речь, а потом другую, чтобы украсить момент возвращения книги. Утро выдалось на редкость славное для Лондона: ясное, морозное, на небе ни облачка, в воздухе легкая дымка, смягчающая очертания окрестностей, теплые солнечные лучи, проникая между домами, заливали освещенную сторону улицы золотом и янтарем. В холле он снял перчатки и расписался, но пальцы его так закоченели, что вместо характерного росчерка, который он себе выработал, получился какой-то неловкий зигзаг. Где бы он ни был, перед его мысленным взором стоял образ мисс Хейсман. Обернувшись к лестнице, Хилл увидел группу студентов, взволнованно топтавшихся у доски объявлений. Не исключено, что там был вывешен список биологов. Мигом позабыв о Браунинге и мисс Хейсман, Хилл затесался в толпу. Протиснувшись вперед и прижавшись щекой к рукаву человека, стоявшего на ступеньку выше, он сумел наконец прочесть: «Разряд 1: Х. Дж. Сомерс Уэддерберн, Уильям Хилл», а дальше шел второй разряд, до которого нам сейчас нет дела. Примечательно, что он не дал себе труд поискать фамилию Торпа в списке физиков, а проворно выбрался из толпы и направился вверх по лестнице, испытывая странное смешанное чувство превосходства над убожеством всего остального человечества и острой досады из-за успеха Уэддерберна. Наверху, в коридоре, когда он вешал пальто на крюк, демонстратор зоологического кабинета, молодой выпускник Оксфорда, втайне считавший Хилла завзятым «зубрилой» самого низкого пошиба, как нельзя более сердечно его поздравил.
Возле лаборатории Хилл на миг остановился, чтобы перевести дух, а затем отворил дверь. Оглядевшись по сторонам, он увидел, что все пять студенток уже расселись по своим местам, а Уэддерберн, еще недавно такой застенчивый, с элегантной непринужденностью прислонился к окну и, поигрывая кисточкой шторы, беседует со всеми девушками разом. Надобно заметить, что Хилл тоже мог бы смело и даже покровительственно заговорить с одной из девушек, более того, произнести речь перед целой гурьбой девушек; но держаться столь свободно и с таким достоинством, так умело защищаться и отражать выпады собеседниц ему было бы не под силу, и он это понимал. Поднимаясь по лестнице, он готов был проявить к Уэддерберну великодушие, пожалуй, даже выказать восхищение, сердечно и не таясь пожать ему руку как сопернику, с которым провел всего один раунд. Однако до Рождества Уэддерберн никогда не заводил бесед в «девичьем углу» лаборатории. Туман безотчетной тревоги в душе Хилла мгновенно сгустился в острое чувство неприязни к Уэддерберну, и, вероятно, эта перемена отразилась у него на лице. Когда Хилл прошел на свое место, Уэддерберн небрежно кивнул ему, а остальные переглянулись. Мисс Хейсман мельком посмотрела на него и потупилась.
– Не могу согласиться с вами, мистер Уэддерберн, – сказала она.
– Поздравляю вас с первым разрядом, мистер Хилл, – произнесла девушка в очках и в зеленом платье, поворачиваясь к нему и приветливо улыбаясь.
– Пустяки, – отозвался Хилл, не сводя глаз с Уэддерберна и мисс Хейсман и сгорая от любопытства узнать, о чем они говорят.
– Мы, жалкие второразрядники, так не думаем, – продолжала девушка в очках.
О чем там вещает Уэддерберн? Что-то об Уильяме Моррисе! Хилл не ответил девушке в очках, и улыбка на ее лице погасла. Ему было плохо слышно, и он никак не мог найти удобный повод «встрять» в их диалог. Чертов Уэддерберн! Хилл уселся, открыл портфель, раздумывая, не вернуть ли мисс Хейсман сию же минуту, у всех на виду, томик Браунинга, но вместо этого вынул новую тетрадь для записи краткого курса основ ботаники, который студентам предстояло прослушать в ближайший месяц. Тут из лекционного зала показался полный, грузный человек с водянисто-серыми глазами на бледном лице – профессор ботаники Биндон, приехавший на два месяца из Кью; потирая руки и улыбаясь, он в благожелательном молчании прошествовал через лабораторию.
Последующие шесть недель Хилл жил очень интенсивной и весьма непростой эмоциональной жизнью. Его внимание было в основном приковано к Уэддерберну – о чем мисс Хейсман не подозревала. В относительном уединении музея, где они немало говорили о социализме, Браунинге и на более общие темы, мисс Хейсман сообщила Хиллу, что недавно встретила Уэддерберна в гостях и что «у него наследственная одаренность, ведь его отец – известный специалист по глазным болезням».
– Мой отец – сапожник, – ни селу ни к городу брякнул Хилл и тут же ощутил, что эти слова не делают ему чести.
Однако эта вспышка зависти не задела мисс Хейсман; она сочла, что эта зависть связана с нею. А Хилла терзало сознание собственной ограниченности перед Уэддерберном, чье превосходство представлялось ему несправедливым. Подумать только: этому выскочке повезло отхватить себе именитого папашу – и ему ставят это в заслугу, вместо того чтобы должным образом вычесть у него энное количество баллов в счет дарованного судьбой преимущества! И в то время как Хилл пытался честно завоевать внимание мисс Хейсман неуклюжими речами про искромсанных морских свинок, этот Уэддерберн, зайдя с какого-то черного хода, пробрался на ее социальные высоты и пустился болтать с нею на изысканном светском жаргоне, оставлявшем Хиллу самое большее роль слушателя, но никак не собеседника. Собственно говоря, он не особенно жаждал играть эту роль. Кроме того, ему казалось бестактностью и издевательством со стороны Уэддерберна, что тот изо дня в день приходил на лекции с идеально свежими манжетами, одетый с иголочки и гладковыбритый, являя собой образец совершенства. К сказанному следует добавить, что поначалу Уэддерберн притворялся скромным и малозаметным, позволив Хиллу возомнить себя бесспорной звездой курса, – а затем в одночасье затмил его своей персоной, раздувшейся самым неприличным образом. И в довершение всего этого Уэддерберн демонстрировал все возраставшую склонность вмешиваться в любой разговор, в котором участвовала мисс Хейсман, и притом осмеливался (и даже искал малейший повод) пренебрежительно пройтись по социализму и атеизму. Его поверхностные, но меткие и исключительно действенные выпады в адрес социалистических лидеров провоцировали Хилла на весьма неучтивые ответы, и тот в конце концов возненавидел изысканное самомнение Бернарда Шоу, золотые обрезы и роскошные обои Уильяма Морриса и восхитительных в своей нелепости идеальных рабочих Уолтера Крейна[114] – возненавидел едва ли не так же, как ненавидел самого Уэддерберна. Темпераментная полемика в лаборатории, стяжавшая Хиллу славу в предыдущем семестре, выродилась в мелочные и постыдные препирательства с Уэддерберном, которые стали опасными для его репутации, и он не уклонялся от них только из смутного чувства задетого честолюбия. Он отлично знал, что в Дискуссионном клубе вчистую разгромил бы Уэддерберна под оглушительный грохот пюпитров. Но тот упорно избегал заседаний Дискуссионного клуба, а стало быть, и разгрома, отговариваясь тем, что он «поздно обедает». Какое отвратительное позерство!
Не стоит думать, будто все это виделось Хиллу в столь примитивном и пошлом свете. Его отличала врожденная склонность к обобщениям, и потому Уэддерберн был для него не столько личным противником, сколько типическим явлением, характерным представителем своего класса. Экономические теории, долгое время хаотично бродившие в уме Хилла, внезапно обрели стройную и определенную форму. Весь мир заполонили Уэддерберны – бесцеремонные, изящные, элегантно одетые, умеющие поддержать разговор и безнадежно посредственные: Уэддерберны-епископы, Уэддерберны – члены парламента, Уэддерберны-профессора, Уэддерберны-землевладельцы – все как один с полным набором словесных