Там, под прикрытием крутого берега пересохшего ручья, он может, сидя на корточках, наблюдать за странными серыми комьями, пролетающими наверху, до тех пор, пока не стихнет ветер и не появится шанс сбежать. Так он и сделал – и очень долго смотрел на причудливые клочковатые массы, тащившие свои ленты через узкую полоску неба.
Один из пауков случайно упал в ущелье возле него – вместе с ногами в нем было не меньше фута, а туловище оказалось размером с половину человеческой кисти. Поглазев немного на то, с каким чудовищным проворством паук ищет добычу и спасается бегством, предводитель подставил ему обломок сабли (пусть-ка укусит!), а затем поднял кованый сапог и раздавил тварь в лепешку. При этом он смачно ругнулся и потом некоторое время поглядывал себе под ноги и в небо, высматривая новую жертву.
Когда он наконец окончательно убедился, что пауки не смогут наводнить ущелье, то подыскал себе место поудобнее, сел и глубоко задумался, по своему обыкновению покусывая костяшки пальцев и грызя ногти. От этих раздумий его отвлекло появление человека, который вел под уздцы белую лошадь.
Задолго до того, как предводитель увидел этого человека, о его приближении оповестили стук копыт, спотыкающиеся шаги и спокойный голос, каким он обращался к лошади. Потом показался и сам коротышка – жалкая фигурка, за которой все еще волочился белый шлейф из паутины. Они не приветствовали друг друга ни словом, ни жестом. Коротышку переполняли усталость, стыд и, как следствие, безнадежная горечь; он подошел к хозяину вплотную и остановился. Тот слегка вздрогнул под взглядом своего слуги.
– Ну? – произнес он наконец, уже совсем не тем повелительным тоном, что прежде.
– Вы его бросили!
– Моя лошадь понесла.
– Знаю. И моя – тоже.
Он грустно рассмеялся в лицо хозяину.
– Я же говорю: моя лошадь понесла, – повторил былой обладатель серебряной уздечки.
– Оба трусы, – резюмировал коротышка.
Предводитель впился зубами в костяшки пальцев, думая о своем.
– Не называй меня трусом, – сказал он в конце концов.
– Вы – трус, как и я.
– Возможно. Существует предел, за которым всякого человека неизбежно одолевает страх. Я наконец познал свой страх – но, возможно, он не настолько силен, как твой. В этом и разница между нами.
– Мне и в голову не могло прийти, что вы его бросите. Минутой раньше он спас вам жизнь… Почему, собственно, вы – наш хозяин?
Предводитель снова принялся грызть костяшки пальцев; лицо его потемнело.
– Ни один человек еще не называл меня трусом, – медленно проговорил он. – Нет… Сломанная сабля лучше, чем ничего… Нельзя требовать от хромой белой лошади, чтобы она четыре дня тащила на себе двоих. Я ненавижу белых лошадей, но на сей раз выбора нет. Смекаешь?.. Сдается мне, пользуясь тем, что ты видел и навоображал себе, ты намерен подорвать мою репутацию. Такие, как ты, свергают королей. К тому же… ты никогда мне не нравился.
– Хозяин! – воскликнул коротышка.
– Нет, – отозвался тот. – Нет!
Коротышка сделал движение, и предводитель резко встал. С минуту, вероятно, они мерили друг друга взглядами. Над ними проплывали паучьи шары. Затем – шорох гравия под ногами, исполненный отчаяния крик, удар…
Ближе к ночи ветер утих. Когда садилось солнце, повсюду было ясно и тихо, и человек, у которого когда-то имелась серебряная уздечка, наконец очень осторожно выбрался пологим склоном из ущелья; но теперь он вел под уздцы белую лошадь, которая прежде принадлежала коротышке. Он не отказался бы вернуться и к своей лошади и снять с нее серебряную уздечку, но опасался ночи и крепчавшего ветра, который мог застигнуть его еще в долине; а кроме того, ему была отвратительна мысль о том, что он может найти лошадь в паутине с ног до головы, да еще и, пожалуй, неприглядно объеденной.
При мысли о паутине, обо всех опасностях, через которые он прошел, и о том, каким образом он сегодня спасся, этот человек нащупал на шее маленькую ладанку и на миг с глубокой благодарностью сжал ее в ладони. Одновременно он бросил взгляд вниз, в долину.
– Мною двигала страсть, – сказал он. – Теперь она получила воздаяние. И они, без сомнения, тоже…
И вдруг, далеко-далеко за лесистыми склонами по ту сторону долины, в ясной закатной дали он увидел тонкую струйку дыма.
Благостно-смиренное выражение на его лице тотчас сменилось гневом. Дым? Он развернул лошадь – и заколебался. И тут легкое дуновение с шелестом пробежало по окрестной траве. Поодаль, на камышах, колыхнулось изодранное серое полотно. Он посмотрел на паутину, потом перевел взгляд на дым.
– Может, это и не они, – наконец произнес он.
Но он знал, что это неправда.
Еще немного понаблюдав за дымом, он оседлал белую лошадь.
Ему пришлось прокладывать путь между просевшими скоплениями паутины. Почему-то земля была усеяна множеством мертвых пауков, а те, что уцелели, преступно пожирали своих собратьев. Заслышав топот копыт, они врассыпную кидались наутек.
Их время прошло. Без помощи ветра, способного перенести их по воздуху, или готовых саванов эти твари, при всем своем яде, не представляли для него никакой опасности. Время от времени он хлестал ремнем тех, которые, как ему казалось, подбегали чересчур близко. А один раз, заприметив целую стайку, что пересекала открытое место, хотел было спешиться и растоптать их сапогами, но удержался от искушения. Вновь и вновь он оборачивался и смотрел на дым.
– Пауки, – то и дело бормотал он. – Пауки! Что ж… в следующий раз мне придется сплести паутину.
1903
Правда о Пайкрафте
Он сидит в каких-нибудь десяти шагах от меня. Стоит мне только повернуть голову, и я вижу его. И когда наши взгляды сталкиваются – а это случается постоянно, – в его взгляде…
Это мольба, да еще с оттенком подозрительности.
Черт бы побрал эту подозрительность! Если б я хотел порассказать о нем, я б уж давным-давно это сделал. Но ведь я молчу, молчу – так пусть бы и жил себе с легким сердцем. Как будто может быть что-нибудь легкое в такой туше! Нет, кто поверит мне, вздумай я рассказать?
Бедняга Пайкрафт! Огромная, нескладная, живая масса жира. Самый толстый клубмен во всем Лондоне.
Он сидит за одним из клубных столиков в глубокой нише у камина и что-то уплетает. Что именно? Я осторожно оглядываюсь и ловлю его в тот миг, как он проворно приканчивает горячий пирожок с маслом, а сам впился в меня взглядом.
Да, черт его побери, буквально впился в меня взглядом!
Ну, Пайкрафт, с меня достаточно. Раз ты такой жалкий трус, раз ты ведешь себя, словно не полагаешься на мою порядочность, – получай! Прямо под взглядом твоих заплывших глаз я пишу все напрямик – всю чистую правду о Пайкрафте. О человеке, которому я помог, которого я прикрывал и который отплатил мне тем, что сделал для меня несносным пребывание в клубе – буквально несносным. И все из-за этой своей слезливой мольбы, из-за вечного немого призыва: «Не выдавай!»
И затем, почему он вечно ест?
Да, я пишу правду, всю правду и ничего, кроме правды.
Итак, о Пайкрафте… Я познакомился с ним в этой самой комнате. Я сидел совершенно один, втайне мечтая иметь побольше знакомых в клубе. И вдруг подходит он, этакая перекатывающаяся масса жира, плюхнулся в кресло возле меня, долго возился в нем, усаживаясь, потом так же долго возился со спичками, зажег наконец сигару и тогда только обратился ко мне. Я уж не помню, с чего он начал, кажется, что-то о спичках, которые никак не зажигаются, а сам все подзывал одного за другим проходивших мимо лакеев и им тоже толковал об этих спичках тонким, пискливым голосом. Но именно так завязалось наше знакомство.
Он болтал о всякой всячине и наконец перешел к спорту. А отсюда – к моему сложению и цвету лица.
– Вы, должно быть, хорошо играете в крикет, – заключил он.
Не спорю, я действительно худощав, меня, пожалуй, можно даже назвать тощим, и верно, что цвет кожи у меня темноватый, но, однако… Нет, я не стыжусь своей прабабушки – родом из Индии, но все-таки мне не нравится, когда первый встречный напоминает мне о ней намеками на мою внешность. Так что я с самого начала невзлюбил Пайкрафта.
Но он завел речь обо мне только для того, чтобы тут же перейти к собственной особе.
– Я уверен, – сказал он, – что вы не больше моего занимаетесь гимнастикой и, по всей вероятности, едите не меньше. – (Как все толстяки, он воображал, что ничего не ест.) – И тем не менее, – он кисло улыбнулся, – мы очень несходны.
И тут он пустился бесконечно разглагольствовать о своем ожирении: что он предпринимает против своего ожирения, что собирается предпринять против своего ожирения, что ему советовали предпринять против ожирения и что, как он слышал, предпринимают другие, страдающие таким же ожирением, как и он.
– A priori[151] считается, – сказал он, – что проблема питания может быть разрешена диетой, а проблема усвоения – медикаментами.
Это было угнетающе. Его болтовня душила меня. Мне стало казаться, что я сам распухаю, слушая его.
Изредка такое можно выдержать, но наступил момент, когда моей выдержке пришел конец. Пайкрафт совершенно завладел мною. Я уже не мог войти в клуб без того, чтоб он тут же не устремился ко мне. А иногда он даже усаживался и пыхтел возле меня, пока я завтракал. Мне казалось порой, что он положительно цепляется за меня. Он был надоедлив, прилипчив, но уже не настолько туп, чтоб ограничиться только моим обществом; нет, с самого начала я заметил нечто в его поведении – ну, словно он догадывался, что я мог бы… словно видел во мне слабую, единственную надежду на спасение, какой не видел ни в ком другом.
– Я готов отдать все на свете, только бы сбавить в весе, – начинал он обычно, – все на свете. – Он таращил на меня глаза из-за своих обширных щек и отдувался.
Бедняга Пайкрафт! Он только что позвонил лакею – несомненно, чтоб заказать вторую порцию пирожков.