Движение без остановок — страница 19 из 25

же я говорю?

— Правильно, Саша, да ты на дорогу смотри. Это же жизнь, в жизни всегда так.

— Вот и я говорю…

Сирены замирают в темноте. Мы успокаиваемся. Я снова зарываюсь между рюкзаков.

— Только я в город въезжать не буду, Серёжа, — слышу вкрадчивый голос есаула. — Там КПМ такой есть, там меня каждая собака знает, обязательно остановят, а мне это зачем? Не зачем мне права-то терять. Вот я доеду, остановлюсь да и посплю.

— А сейчас-то едем, Саша.

— Едем, едем…

Боги мои, боги, этой ночи не будет конца.


Сплю, не сплю — всё вижу: вот старая моя, добрая Якиманка, большой дом, в котором история и люди — всё сменялось и будет сменяться, только он один останется прежним, и кто теперь уже вспомнит, кто жил в нём и когда, и кто жил бы в нём, случись всё иначе. Это огромный, старый дом — наша Якиманка, с арками, высокими этажами и огромными подъёздами. Он живой, этот дом, и мы сами не знаем, насколько.

Вот в чужой машине вижу: тот или не тот дом — въезжаю в его ворота на своём автомобиле, выхожу, быстро взбегаю по крыльцу, распахиваю дверь.

Нет, не Мелкая во сне, я — последний потомок знатного рода. Вижу блестящие полы, покрытые мягкими дорожками, широкую лестницу. За стеклянными дверями — старомодный лифт, где створки надо распахивать. Такой он и есть, но сейчас этот лифт сверкает лаком и лампочками.

Швейцар сидит за коричневым большим столом, читает газету, подставляя её под зелёный абажур лампы. Он в тёмно-синем форменном пиджаке, на лысой голове — фуражка. Приветствует.

— Здравствуй, Артемий. Папа дома?

— У себя, наверху в кабинете.

Широкие коридоры, массивные убранства, огромные окна с тяжёлыми шторами. Иду к дверям, большим, блестящими, знаю, что там мой отец, сейчас распахну, а он там, в голубом парадном мундире со сверкающими эполетами. Но зовут обратно.

— Что случилось, Артемий?

— Пришёл инспектор.

Спускаюсь. Стоит гаишник в ослепительно белой блестящей форме, как у уличных постовых из старых советских фильмов, с портупеей через грудь и кобурой на боку. Говорит, козырнув:

— Вы неправильно припарковали машину, вам штраф.

— Как неправильно? — удивляюсь. — Я поставила её у себя во дворе.

— Нет, вы поставили её НЕ у себя во дворе.

— Пойдёмте посмотрим, как же так, — говорю и иду за офицером, он отворяет двери и растворяется белым облаком в темноте, ибо на дворе уже ночь, а я делаю шаг, и из-под моих ног вылетает блестящий ворон.

— Кар-ра! Кар-ра! Кар-ра! — кричит трижды, а я оглядываю двор — машины, детские стенки и песочница, — я оборачиваюсь и вижу драный якиманкский подъезд, в недрах которого скрывается Ромина коммуна.

— Кар-ра! Это я, одинокий осколок смутного времени.


— А ты не думай, Серёга, не думай: всё переменится.

— Конечно, уже меняется, всё уже сейчас становится другим.

— А что я говорю? Конечно, Серёга. Вон и девушка твоя проснулась. — Есаул Уланов дружелюбно улыбается моему помятому отражению в зеркале. — Чего она у тебя всё молчит и в потолок смотрит? Тебя как звать? Ты чего там углядела?

— Я не в потолок. Я на небо смотрю.

— А что на небе?

— Звезда. Такая большая и красная. Вон, слева. Всю ночь видно.

— Звезда? А это Марс, верно. Август же, Марс видно. А ты спи, спи, как приедем, тебя разбудим. Слово тебе даёт есаул Уланов, за мной — как за каменной стеной. Спи. — Ну чего, Серёга, ещё споём, неужто уже всё перепели?

Я откидываюсь на сиденье, и что-то щёлкает во мне, чтобы видеть всё сразу и сверху: степь, ночь, полынь, кровавый Марс, и мы в красной машине, машина несётся, и дорога несётся, и вся наша огромная, огромная спящая страна…

— Волга, Волга, мать родная, — гремит над дорогой.

— Волга русская река, — летит всё выше и выше.

— Не вида-ала ты пода-арка от просто-ого ка-зака!

Да хранят нас все добрые боги.

Сурок

Как летучий Голландец — наша коммуна. Как пустой, старый, скрипучий корабль на безбрежных, черных волнах, несётся она в неизвестность, полна призраков и воспоминаний. Мы с Ромой вдвоём в единственной освещённой комнате. Мы вдвоём — единственные живые души в квартире, полной призраков и воспоминаний, старых запахов и неожиданных звуков из коридора. Все бежали отсюда, а мы остались.

— Это нормально, Мелкая, — говорит Рома-Джа и покуривает. — Рано или поздно все сваливают с таких флэтушек. Когда деньжат поднакопят, работу найдут, жить захотят по-человечески. Одни уходят, на их место появляются новые. Всё сменяется. Это нормально. Это всегда так происходит.

Он сидит под подоконником, прижимаясь спиной к ребристой батарее, кутаясь с ногами в свой длиннющий, рыже-красный шарф. Осень холодная, и мы зябнем.

— И что ты теперь будешь делать, Рома?

— Ждать, когда придут новые. Они обязательно придут.

Он выбивает на ладонь потухшую трубку.

Все бежали отсюда, пока мы с Ромой-Джа были на наших трассах. О Толике стало известно, что он нашёл-таки себе девушку с московской пропиской и ушёл к ней жить. От Ленки остались странные книги, дешёвые украшения, косметика и много мелких вещей неизвестного назначения, саму же её подхватила и унесла отсюда безудержная её женственность. Сашка Сорокин вернулся с трассы, это я знала наверняка; его и сейчас можно встретить возле того же подъезда, где он курьерил всегда, он отвечает на мобильный, но на Якиманку жить не пришёл. Пропал даже дед наш Артемий, только о нём я побоялась спросить у Ромы куда.

Из старых соседей, когда я приехала, оставались только Серёга-скрипач в той комнате, куда параллельно выходит моя антресоль, и Сонька Мугинштейн с новым своим коричневым пианино в соседней. Но и они, но и они, чувствовалось по всему, готовы были Якиманку покинуть: Сонька всё реже приходила сюда ночевать, а Серёга давно объявил Роме о своём намеренье съехать, только всё ждал чего-то.

Сейчас нет и их. Я сплю на антресоли, хотя в этом нет надобности. Но я не могу себе представить, чтобы спать где-то ещё.

И всё же ты подарила мне последний подарок, Якиманка, добрая московская моя колыбель. Ты устроила последнее моё здесь приключение, и явилось оно в виде скрипача Серёги, который, стоило только мне приехать, начал приходить в нашу комнату, садиться под антресоль и молчать.


Он приходит, садится и начинает вздыхать, и мне нет от него покоя. Он нескладный, очкастый, с широким квадратным лицом и телом, с большими ушами, плохими зубами и тёмной меткой на шее от своей скрипки. Делает сосредоточенное лицо, не смотрит на меня и не знает, куда девать свои руки с широкими ладонями и короткими пальцами, на которых плоские белые маленькие ногти. На мой вопрос, зачем он пришёл, отвечает гнусаво:

— Я хочу получше узнать тебя, Мелкая. Ты такая странная. Никак не пойму, что ты за человек.

Он зовёт меня Мелкой, но стесняясь и стараясь быстрее сглотнуть. А по имени всё равно не зовёт никогда.

Понять меня — и снова ни слова. Мне и жалко его, я и сама бы рада поговорить, но он не отзовётся, когда заговоришь, а если отзовётся, то вдруг и невпопад, или же начнёт рассказывать что-то, сбивчиво и неинтересно, а потом вновь замолкает.

После трассы я ещё странная, растерянная и совершенно не знающая, как мне жить дальше. Я хочу одиночества или понимания, а молчащий Серёга не может дать ни того, ни другого, но не уйдёт до конца, пока мы с Ромой не ляжем спать.

— Ну так спроси, что тебе интересно? Я отвечу.

Он шумно вздыхает. Он мне смешон. Я говорю с ним ласково, чтоб не засмеяться.

— Серёжа, улыбнись. Ты очень угрюмый.

Он впервые поднимает на меня лицо.

— Меленькая, ты так изменилась за это лето, — говорит с тоской. — Стала совсем другой…

— Мне мир открылся иначе, — говорю равнодушно.

— Тебе его кто-то, наверное, открыл? — спрашивает вкрадчиво, отворачиваясь снова.

— Дорога.

Приходит Рома-Джа с чайником, наливает себе, мне, угощает Серёгу, садится играть на гитаре. Серёга молчит, но я вижу, что его любопытство уже разбужено.

— Так ты и правда ходила по дороге? — спрашивает, наконец.

— А что тут такого?

— Ну, просто… с тобой это так не вяжется… ты такая… хрупкая… А — по чужим машинам, без дома, с чужими людьми… Люди же разные бывают, Мелкая, неужели тебе совсем не было страшно?

— Боишься, когда не знаешь. Ты не знаешь, поэтому придумываешь и боишься.

— Вот я и хочу тебя узнать! А ты не говоришь ничего…

— Но как это рассказать? Пошли на трассу, и ты сам всё почувствуешь.

У Ромы вываливается из тональности аккорд. Серёга смотрит по-собачьи, но не решается отказаться. Договариваемся выйти рано, и он тут же уходит из комнаты. Рома-Джа качает головой:

— Соображать надо, Мелкая: это же не для всех. А он крот.

— Пусть бы сам соображал. Он же отчего-то согласился?

Рома снова качает головой. Он с каждой своей новой трассой становится всё более мудрым, а оттого всё более спокойным, этот Рома, наш коммунский хозяин.

Но шаг мой сделан, и предтрассовый мандраж уже не остановить. На лице загорается рассеянная улыбка, а глаза начинают блистать, подобно безумным глазам Грана. Мне долго не заснуть в эту ночь, лежать и пялиться через всю комнату в окно, видеть звезды и мягкий свет московского неба.

Эх, Сталкер, Сталкер, отчего вновь влечёт тебя зона?


Мы вольные странники бесконечных дорог. Друзья всем дальникам и драйверам, мы их амулеты, талисманы, мы их ангелы-хранители, и даже менты не трогают нас — они знают, кто мы такие и куда мы идём. Мы сами можем не знать этого, смеяться и махать в сторону солнца, но менты знают — они чертыхнутся, пожмут плечами, вернут паспорта и пошлют нас на все четыре, всё равно нас не остановишь, а им не понять.

Нас много. Мы — точки, разбросанные по дороге, романтические последователи гуру Керуака, мы братья одного ордена, и на нашем гербе можно вывести: «In via veritas» или проще: «Дорога всегда права». У нас разные цели, разные маршруты, но все мы едины в своём ощущении: только здесь, на дороге, мы становимся свободными.