Двое любят друг друга — страница 2 из 30

В душе Ингер кто–то воскликнул беззвучным голосом — и вскинулись в немом изумлении невидимые брови: «Как смеете вы так говорить о моем муже? Право, извольте переменить тон, а ие то нам придется отказаться от ваших услуг!» Но распахнулось застиранное кимоно, и Ингер увидела свое худое острое колено, обтянутое шершавой кожей, а те величественные слова пристали лишь дамам с округлыми формами, в богатых нарядах со множеством складок, это были слова из другого дома, из другой жизни. «Хоть бы я одеться успела!» — сердито подумала Ингер. И тоненько протянула:

— Так его же нет дома…

Фру Хансен пожала плечами, отвернулась от Ингер и принялась старательно тереть кухонный стол тряпкой. «Безумие, — рассеянно подумала Ингер, — держать прислугу и платить ей по три кроны в час, когда в семье ни на что другое нет денег». «Все из–за твоих изысканных взглядов», — иронизировал Торбен; может, она и впрямь обременена предрассудками, а может, нет, но причина в любом случае иная. Фру Хансен (как и вереница других женщин, в разные годы приходивших по утрам помогать по хозяйству) приглашалась сюда в 0сновном для того, чтобы угодить матери Ингер. Мать считала, что люди с прислугой отделены от людей без прислуги непреодолимым классовым барьером.

Снова поднявшись наверх, Ингер все же отперла дверь в комнату Торбена. По всему полу валялись старые газеты, письменный стол был загроможден книгами и разного рода бумагами. У кровати стояли несколько пустых пивных бутылок и пепельница, переполненная окурками и табаком, вытряхнутым из трубки. Холостяцкая комнатка! Может, Торбен даже забыл, что женат.

Распахнув окно, Ингер принялась собирать мужнино грязное белье и носки. Прислуге Торбен не разрешал переступать порог его комнаты. Внезапно Ингер выронила из рук узелок с бельем, — подумав, а не лучше ли постараться привести себя в порядок к его приходу. Какие–то новые правила он завел. Когда он еще служил в библиотеке, он всегда уходил из дома в девять утра и каждый вечер возвращался домой в шесть, Ои и хотел «жить, как конторщик», утверждая, что отсутствие порядка сокращает жизнь человека самое меньшее лет на десять. Но. в ту пору все было по–другому. Тогда Ингер и не думала прихорашиваться к его приходу. Но ведь в шесть часов вечера большинство людей еще выглядят бодрыми и красивыми. А мужчина, возвращающийся со службы домой, радуется свиданию с семьей, его встречают радостные лица домашних, запах жаркого. Правда, так бывало у них не всегда. Вспоминаются Ингер также мертвые и серые дни, слипавшиеся, будто лягушачьи икринки, в длинную ослизлую цепочку; вечера наедине с Торбеном, когда, казалось, между ними стояла какая–то странная, непреодолимая пустота. Нет, и тогда не были они счастливы. Во всяком случае, не одновременно.

В утробе Ингер снова медленно поднималась тошнота, — и казалось, она носит в себе чудовище, которое может зашевелиться, когда ему вздумается, вскинуть одну из многих своих голов и изрыгнуть желчь из ее рта. Ингер уже захлопнула за собой дверь, и тут ее вдруг осенило, когда это случилось. Да, все верно. Это случилось после той вечеринки у них в доме, и было все неожиданно и прекрасно — посреди жуткого хаоса — нагромождения бутылок, сломанных цветков, кофейных чашек, пепельниц, — в клубах заполонивтего комнаты густого дыма. Большинство гостей служили в редакции газеты, Ингер прежде никогда их не видала, впрочем, и после — тоже. Вечеринка походила на все другие вечеринки этого толка, каких Ингер не любила: начинались они чинно и благопристойно с обеда и представления гостям разряженных детей. Но потом быстро нагнетались винные пары, а Ингер была словно чужая в этой компании оттого, что никак не могла развеселиться. Помнится, кто–то примостился на спинке се кресла и привлек к себе ее голову.

Ингер была так утомлена, что даже не приметила этого человека. Зато приметил всю сцену Торбен, и в нем вспыхнуло желание, подогретое желанием того, другого мужчины. Будто какая–то ярость захлестнула его и в разгар всего, что было между ними, Ингер подумала вдруг, что вот, должно быть, такой он с другими женщинами: наверно, так было у него с той немкой. Он возжелал ее потому, что она принадлежала другому. Да, должно быть, в ту самую ночь она и зачала.

Ингер вымылась е ног до головы, от мыла пахло чемто слишком сладким, приторным. Они е Торбеном никогля не думали иметь больше двух детей. Иягер оглядела свое тело, но не увидела в нем никаких перемен, разве что груди набухли и стали побаливать. В точности как в переходном возрасте. Должно быть, такое же сейчас переживает Сусанна. В первые месяцы беременности ты становишься равнодушной к своим уже рожденным детям. Становишься равнодушной ко многому — только и хватает сил как–то одолевать день за днем, пока наконец разом не исчезнут все многочисленные неприятные ощущения.

Ингер взглянула на свое отражение в зеркале, и собственное лицо показалось ей печальным, бесцветным. Вообще–то все тридцать восемь лет подряд она была недурна, иной раз даже совсем недурна. Белый овал, обрамленный смутными тенями — прядями волос. Серо–карие глаза — тусклые, как окна в доме, покинутом всеми обитателями. Глаза беремениой женщины!

Вплотную придвинувшись к зеркалу, она стерла пальцами след своего дыхания. Казалось, она хотела задать самой себе какой–то очень важный вопрос. Краска медленно заливала ее лицо, но она стояла не шевелясь, словно еще надеясь предотвратить то страшное, что вот–вот должно было разразиться. Ведь последние пять минут — при том, что мысли Ингер, будто птицы с ветки на ветку, беспрерывно перескакивали с одного на другое, — в ее воображении то и дело возникала доверху полная мусорная корзина Торбена со столь знакомым содержимым — ворох смятых машинописных писем и конвертов, и сверху — кучка мельчайших клочков тщательно порванной бумаги, и на каждом клочке несколько букв, написанных от руки, — его рука, его почерк. Но он же никогда не пишет писем, подумала она, никогда. Даже раз в году на рождество не пишет открыток. Никогда, никому. Но даже если он… даже если уже… Она недодумала до конца. Все мысли ее словно сорвались с прочного якоря ее воли. Они бросились врассыпную, налетали одна на другую, как свора собак, сорвавшихся с цепи. «Я должна узнать правду, — подумала она, — хоть бы он получше спрятал эти клочки, хоть бы мне никогда их не видать…»

Она снова облачилась в кимоно, сердце бешено колотилось — стук отдавался даже в кончиках пальцев. Осторожно, будто какой–нибудь вор, она вновь приоткрыла дверь в комнату мужа и на цыпочках прокралась внутрь. Но тут ужас заставил ее пренебречь всеми сомнениями — она кинулась сгребать бумажные клочки, напряженно прислушиваясь в то же время, не донесутся ли с улицы звуки его шагов, готовая мигом швырнуть весь ворох назад в корзину, если муж невзначай вернется домой.

Ингер присела к столу и разложила на нем собранные клочки, широким рукавом кимоно предварительно смахнув с него весь прочий мусор. «Самое жалкое занятие на свете, — думала она, — когда жена начинает рыться в карманах и тайниках своего мужа». Ингер никогда раньше этого не делала. У супругов нет права собственности друг на друга; они должны хранить верность друг другу не из чувства долга и не приличия ради, а потому что… потому что… нет, право, она и сама не знает почему. Ее гордые и щедрые теории вдруг парализовали мысль — так засорившиеся канализационные трубы могут помешать стоку вод, перед ней было не то письмо, не то черновик письма, и уже читались отдельные слова: «день рождения Сусанны», зя совсем позабыл». «Еще бы, — подумала Ингер, — он своей любимице не изменят. Никакая женщина в мире не заставит его покинуть дочь в день ее рождения». С холодностью, ужаснувшей ее самое, она подумала о Сусанне: «Он любит ее больше, чем меня». Впрочем, все это из–за моего нынешнего состояния, тут же принялась она себя уверять, но руки у нее затряслись, и на пальцах побелели костяшки. Она выронила несколько бумажек и нагнулась, чтобы поднять их с пола. Длинные нечесаные пряди волос упали ей в лицо, на глазах выступили слезы. «Только не реветь, — сказала она себе, — никаких сцен».

Она уже собрала обрывки письма, сложила их вместе, и тут ей пришлось заглянуть в его душу, в уголок его сердца, который доселе был от нее скрыт. Письмо гласило: «Милочка, любимая моя! К сожалению, завтра, вопреки обыкновению, я прийти не смогу. Я совсем позабыл, что это день рождения Сусанны. Не огорчайся. Увидимся в пятницу. Я мысленно покрываю поцелуями все твое прелестное тело».

Ингер невольно потуже затянула на себе кимоно. «Какое–то тело», — подумала она, да еще эти слова: «Милочка, моя любимая!» И это пишет Торбен, который во всем мире ровным счетом никого, кроме самого себя, не замечает, чьи чувства так быстро гаснут, когда ему отвечают взаимностью. Все завертелось и перевернулось в ее душе, и, защищаясь от наползавшего ужаса, она. как за соломинку, ухватилась за простейший подсчет, будто бы насущно необходимый, — подсчет того, как долго длилась эта связь. Неловко поднявшись со стула, она ссыпала клочки письма назад в мусорную корзину, нисколько не заботясь о том, что муж, может, заметит, что они побывали у нее в руках. Ту самую вечеринку у себя дома они устроили 6 февраля. День рождения Сусанны отпраздновали 22 марта. Стало быть. в промежутке между этими двумя датами Торбен нашел себе другую жещину. Где? Когда? Да, право, он не терял времени даром!

Ингер передвинула стул на прежнее место. Затем, подойдя к окошку, оглядела тихую, безлюдную улицу. В саду напротив играли малыши — мальчик и девочка. «Вот так строишь дом, — думала она, — разбиваешь сад, оцепляешь его красивым штакетником, окна начищаещь до блеска (мать малышей восседала на подоконнихе и протирала окна желтой вощенкой; она что–то крикнула детям и улыбнулась), отказываешься от личной жизни, прерываешь учебу, сокращаешь свой словарный запас до нескольких сотен слов, необходимых,

чтобы объясниться с собственными детьми и продавцами в лавках. НКрутишься как белка в колесе. И вот в один прекрасный день появляется другая женщина и легким пинком разруптает все это, подобно тому, как ребенок разбрасывает груду кубиков».