Порывисто вскинув голову, она заглянула ему в глаза..В первый раз сказал он такое. Только теперь она осознала, как ей все время не хватало этих трех слов. Но, казалось, они вырвались у него от великой усталости, словно он нарочно удерживал их в себе до этой поры.
— Вообще–то безразлично, опоздаю я на полчаса или на час. — сказала она, — раз я тебе нужна. Я тоже люблю тебя, Торбен. Ах, ну зачем только ты так усложняешь жизнь?
У нее снова отлегло от сердца. Ледяная броня на нем растаяла — мигом, и Ева вновь вернулась в свои девятнадцать лет, вкушая одно из тех сладостных, но мимолетных мгновений, когда человеку дано насладиться собственной юностью. В кафе стоял густой запах кофе. Время ленча прошло.
— Жизнь сама по себе очень сложна. Сейчас мне пора в больницу, если возьму такси, то, пожалуй, поспею вовремя. Но сначала я должен выпить еще кружку пива.
— Похоже, я ни разу не видела тебя трезвым как стеклышко, — весело сказала она.
— Это мало кому удается. Я вечно не в духе, когда трезв.
— Что ж, охотно этому верю.
Значит, у себя дома он вечно не в духе — эта неожиданная догадка льстила ей. А что, может, не такая уж и радость быть его женой?
— Ты правду мне сказал, что у нее аппендицит?
Она азглянула на него с сомнением, но ей так хотелось верить, что он ничего от нее не скрывает.
— Само собой, — со слабой усмешкой отвечал он, — одна беда всегда влечет за собой другую.
Он осушил свою кружку жадными, большими глотками и слизнул пену с верхней губы. Он снова расслабился и повеселел, и Ева почувствовала, что и она потеплела, посветлела лицом. Торбен любит ее. Что ж, пусть ее уволят за опоздание, свет клином не сошелся ма этой службе.
— Выпьешь рюмку вина? — спросил он. Ты всегда отказываешься пить. А я из–за этого чувствую себя пропойцей, всеми пороками начиненным.
— Выпью, спасибо. Вообще–то вино мне нравится.
Ей надоело оберегать его от расходов.
Подозвав официанта, Торбен заказал две рюмки «Дюбонне».
— Послушай, — сказал он. Опустив локти на стол, он оперся щекой о ладонь. Может, мне необязательно туда ехать? Если, конечно, все там благополучно. Знаешь, наверно, стоит позвонить, узнать, как дела.
— Так, может, мы проведем вместе остаток дня? Или тебе надо работать?
— Надо, конечно. Но ты так прелестна. Я живу в вечном страхе, что кто–нибудь другой заметит, как ты хороша. Я безумно боюсь потерять тебя, Ева.
Она кивнула и от радости зарделась румянцем.
— Так, так, — нерешительно протянула она, — а раньше мы никогда не задумывались о таком. Только в прошлый понедельник все началось. Всего лишь неделю назад.
Он поднялся из–за стола и подмигнул ей.
— Мы с тобой уйдем отсюда куда–нибудь, — сказал он, — может, в лес. А уволят тебя со службы — я пристрою тебя в редакции.
День не спеша клонился к вечеру, синяя бархатная дымка медленно ползла с неба, отбрасывая на землю, на все вокруг голубой отсвет. Ева достала из сумочки пудреницу и губную помаду и спрятала все» кармая юбки. Затем она вышла в туалет. Кабинка была занята, Ева задержалась у зеркала и увидела В нем красавицу, такую, какой ее видел Торбен. Значит, они проведут вместе весь день. Предвкушая эти часы, она словно бы до срока переживала их наяву, будто любуясь своим портретом — собои, убежавшей вперед во времени. От радости Ева сделала на кафельном полу несколько робких, грациозных па. Поправится жена Торбена, и все будет по–прежнему. А большого — строго внушала она себе — большего она никогда от него не потребует.
Ева вернулась в зал и, прежде чем сесть за столик, тщательно разгладила узкую юбку. Само собой, не мог же он быстро закончить разговор. Должен же он расспросить жену, как она себя чувствует, это вполне понятно, может, и правда, у нее что–то с сердцем, раз уж ей стало скверно из–за такой ерунды. Только вот зачем он прихватил с собой в телефонную будку шарф, вроде бы он висел на спинке стула, когда Торбен ушел звонить? Люди как–то чудно поглядывали на нее. Ева сделала губы трубочкой и сжала ноздри; нехотя она притянула к себе записку, которую, по правде сказать, заметила сразу — ослепительно белый клочок бумаги, засунутый под одну из рюмок. Воровато оглядываясь по сторонам, она переложила записку к себе на колени и принялась читать корявые, наспех нацарапанные строчки:
«Любимая. Ей очень плохо. Я должен немедленно ехать к ней. Потом позвоню тебе. Прости».
Она ухватилась руками за край стола. Все мысли куда–то ушли. Плечи ее поникли, и сердце пронзила острая боль, боль, от которой она старалась уберечь себя с той минуты, как вошла в этот зал.
— Простите, может, вам дурно?
Официант сочувственно и деликатно склонился к ней.
— Нет.
Схватив сумку, она встала из–за стола. Она спешила покинуть это кафе, не зная, куда ей деваться до вечера. Возвращаться в контору не хотелось. А он, стало быть, все же налгал ей, и она больше не желает его видеть. Ее красные каблучки застучали по каменным плитам — стуком неровным и торопливым, как ритм раненого сердца.
В кафе зажгли лампы. Официант взял со стола записку Торбена и прочел ее. Затем аккуратно разорвал ее на клочки и подумал: «Что бы там ни было между ними, никому нет до этого дела».
А рюмки так и остались стоять нетронутые на белой скатерти. Рюмки с вином цвета увядшей розы.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
— О, спасибо, большое спасибо, — сказала Ингер. На тумбочку у ее кровати поставили поднос: стакан какао на нем м француаская булочка. Что ж, спасибо она скажет в на смертном одре: спасибо, мол, простите за беспокойство. Спасибо всем и каждому, спасибо жизни и спасибо смерти. Спасибо, — сказала она и тому врачу с волосатыми руками и равнодушным ваглядом, когда он закончил свою зловещую операцию — она не сомневалась, что он считает свое ремесло зловещим, и, вымыв руки, принял от нее триста крон.
— Больно было? — спросил он, как спрашивают у человека, которому вырвали зуб.
— Нет, что вы, нисколько, — вежливо отвечала она, а ноющая боль, только что раздиравшая чрево, все ниже и ниже спускалась к ногам и медленно угасала.
И все же частица ее души, живая и беззащитная, осталась на той кушетке в кабинете врача, и с этого мига она переменилась, отныне по–другому будет судить о многом, и вот каково приходится, значит, когда решишься на то, о чем так порой беззаботно толкуют, да ведь ы ты сама, верная роли современной женщины, однажды посоветовала такое подруге.
Все вачалось сразу после того, как она вернулась домой. Сусанне пришлось позвонить знакомому врачу, и тот, осмотрев Ингер, ни о чем не стал спрашивать.
— Вам вужно немедленно лечь в больницу, — объявил он. .
— Спасибо, — сказала она санитарам, бережно, будто стеклянную, опустившим ее на носилки, и снова «спасибо, большое спасибо» сказала она кому–то, окутаняая ватным туманом наркоза, когда ве избавили от нежеланной обузы.
Со всех сторон протягивались к ней заботливые руки, все вокруг понимающе переглядывались. А девушка с соседней кровати, что сидела и попивала какао © блаженством ребенка на дне рождения у подруги, обратив к Ингер круглое румяное лицо, воскликвула радостно:
— Ой, правда, как хорошо, когда уже отделаешься… сами знаете от чего?
Стало быть, они, что называется, в одной лодке, если и впрямь такое возможно.
Странныи, знакомый звук ворвался в белую тишину — плач новорожденных. Значит, она в родильном доме. Сладкая тщетная боль стиснула грудь, как бывает перед кормлением ребенка. Груди набрякли, стали тугими, и она бросила взгляд на свою белую сорочку, чуть ли не ожидая, что на ней проступят два влажных пятна, как бывало прежде, когда она вечером отлучалась куда–то и вовремя не поспевала домой. «Сусанна, крошка моя, подумала она. И крошка Эрик…» Спрятав лицо в подушку, она разрыдалась.
Слезы принесли ей успокоение, и она улыбнулась соседке, словно бы извиняясь за свое малодушие, а девушка смотрела на нее с изумлением, резвым красным кончиком языка слизывая с губ следы какао.
— Да, — вздохнула Ингер, высморкавшись в пестрый носовой платок, который лежал у нее под подушкой. Как–никак, грусть берет за душу, когда слышишь этот детский плач.
— Ой, да что вы, Боже упаси! — воскликнула девушка. — Наслышалась я этого плача! Дома у нас семеро, и я старшая!
— У нас двое детей, — любезно сообщила ей Ингер. Но третьего ребенка мы себе позволить не можем.
А сама подумала: «У нас, мы… Кто это мы? Мы же с Торбеном скоро разведемся». Все утро она просидела у себя в гостиной, не сводя глаз с его книжной полки из красного кубинского дерева, судьба которой предрешена: конечно же, ее возьмет себе Торбен, ведь это единственное, что он принес с собой в их общий дом, единственная мертвая вещь.
Вся тревога ее и тоска сосредоточились на этой полке, и, сколько бы ни расставляла она мысленно всю прочую мебель, все равно ей казалось, что без полки нельзя обойтись. Прежде она никогда даже не замечала ее — теперь же она стала для нее чуть ли не средоточием мира. С ужасом думала Ингер о той жуткой минуте, когда придут перевозчики и унесут полку. После нее останется рана — полоска обоев изначальной, свежей окраски; высоко на стенке зазияет провал. И так развалится и рухнет ее дом, ее домашний очаг.
«Торбен, в мыслях взмолилась она к нему, — не покидай мевя. Останься с нами». Зачем только она объявила ему, что хочет развода? Теперь он, должио быть, рассказал об этом той женщине, м, может, как раз сейчас они сидят м строят вдвоем планы своего будущего счастья.
Чувственность движет им, темная страсть, которую она, Ингер, уже ве вызывает в нем. Она погрязла в своем пресном материнстве, в безмерной нежности к детям, в своем денивом презрении к заурядным судьбам, а бесконечная бессмысленная круговерть ее дней — всего лишь род портьеры из бус, отгораживавшей ее от жизни. За мытьем посуды она всегда вспоминала о своем песостоявшемся студенчестве. А когда ставила варить картошку на газовую плиту, гордость от сознания, что она ох как умна м может напропалую цитировать = Шекспира и Гете