— Нет, сказала она. Он журналист, он пищет татьи о книгах.
— Он пишет в газете? — В голосе девушки слышапось глубокое почтение.
— Да, он пишет статьи, чаще всего рецензии, в газете «Миддагспостен».
— А вы–то так сказали об этом, как будто это стыдно… — В круглых голубых глазах девушки застыло безмерное изумление. — Ой, наверно, это так интересно — быть женой журналиста. А мой жених просто обыкновенный механик.
— Просто обыкновенный, — с укором повторила Ингер. — Совсем не важно, какая профессия у человека. Важно, что это за человек.
Разговор с соседкой наскучил ей. «Если и дальше придется разговаривать, — подумала Ингер, — я, конечво, предстану в худшем качестве, стану болтливой, фальшивой и лицемерной»,
К счастью, вошла сиделка, уже другая. Должно быть, новая смена. Сиделка сердочно поздоровалась с пациентками, во при том окинула их быстрым оценивающим взглядом. «Я все знаю, — сказал этот взгляд. — Все здесь знают, какие у нас пациенты, но мы никогда не позволяем себе ни одиного намска. Мы можем понимать или не понимать, но всегда ведем себя одинаково».
— Ну, — бодро сказала она, — что же угодно дамам, чом угодно запить еду?
Ингер с удивлением замотила, что она голодна, И тошнота почти что прошла.
— Ой, как приятно, когда тебе подают еду, ухаживают за тобой, — радостно сказала девушка, когда им принесли бутерброды. — И как славно, что пе надо работать. Я, знаете, работаю на копдитерской фабрике,
— Я тоже не привыкла, чтобы мно подавали и за мной ухажинали, — сказала Ипгоер.
— Зиаоте, — сказала довушка, ноплохо бы каждый год но оборту делать. Вам кто помог?
Ингер притворилась, что но слыхала вопроса.
— Скажите, а вот когда вы выйдете замуж, разве лы но захотите иметь дотей?
— Цонечно, — не сразу отозвалась девушка. — Хочу девочку, но у нее но будет ни братьев, ни сестер. И еще хочу, чтобы опа кончила гимназию.
Вот. А если бы я сейчас родила, за ребенком ухаживала бы моя мать, а не то еще сестренки, десяти и двенадцати лот. И соседи стали бы догимать моих стариков. А жених мой, знасте, еще даже не выучился как надо.
Всо теперь было совершенно ясно. Ингер нравилась эта девушка. Они весело болтали друг с другом за едой. Это была пауза в их жизни, отрозок бытия, вынесенный за скобки. Белая гулкая тишина, нечто вроде зала ожидания на жизненном пути, где люди, сидящие рядом на одной и той же скамье, обмениваются боглыми замечаниями, чтобы вскоре расстаться навсегда. Но этого никогда не забудешь. Мелькнут где–нибудь пучок желтых роз, круглое девичье лицо, а не то ударит в нос кислым больничным запахом, и в любое время и в любом месте ты вспомнишь вот эти минуты дружеского безличного общения. Словно наяву увидишь эту палату и откроешь в ней для себя много нового, такое, что вроде бы не замечаешь сейчас. «Вот это свойство нашего ума, подумала Ингер, как–то не уживается с мыслью о смерти».
— Сласибо, сказала она, как только вошла сиделка. — Болышое спасибо. Все очень вкусно.
— Похоже, вы сейчас неплохо собя чувствуете, — обронила соседка.
— Я и правда хорошо себя чувствую, — сказала Ингер.
Вполне хорошо, «Вполие хорошо» отдавалось в ее душе грустной иронией. Она вспомнила, что Торбен сейчас сидит дома, с детьми, и по–настоящему хорошо себя чувствуот. А когда дети лягут спать, Торбен позвонит своей любовнице и скажет: «Да, милочка, топерь уже все в порядке». (Потому что конечно же она обо всем знала. Может, она–то и раздобыла адрес врача.) «Тоиорь аборт сделан, — скажот он. Ну и, конечно, все пойдет у нас с тобой по–прежнему». «Да… — с отчаянием подумала Ингор, — теперь, конечно, он не порвет с этой довушкой. Зачем ему это делать, раз он уверен, что наша сомья сохранится. Стало быть, и любовница топорь чувствуот себя хорошо и передаст свое бодрое настрооние кому–нибудь, кто окажется рядом».
Мир полон людей, они кружатся в вихре жизни, как мигкио снежинки в нобосах, такие болые в воздухе и такие замызганные в грязи на земле. 'Гакие одинаковые и такие разные, так тесно связанные друг с другом, но при том — такие одинокие.
Желтый свет выключили, но на потолке вспыхнула лампа, разливавшая в палате мягкое голубое сияние. Казалось, его излучает чей–то дружеский глаз.
Ингер долго лежала без сна, глядя прямо перед собой в эту голубую, чужую больничную ночь. Ребенок родился бы в декабре, он был бы на десять с половиной лет моложе Эрика. Что называется, последыш. И зачем же его убили? Ингер сама теперь уже не знала. Но отныне рядом с двумя другими детьми ей всегда будет мерещиться этот умерщвленный младенец, и всегда она будет прикидывать, сколько лет было бы теперь малышу.
Ингер знала, что так оно и будет. И когда новорожденные в детской палате снова проголодались и подняли крик, Ингер вся сжалась под одеялом, легкие схваткообразные боли завладели утробой и снова 60лезненно набрякла грудь. Казалось, у ее тела свои чувства и свои печали, нисколько ей самой не подвластные, но боль постепенно стихла, тело обмякло, и, измученная всем пережитым за день, Ингер уснула.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Торбен сидел у телефона, не зная, на что решиться. Дети только что легли спать, и светлые их голоса больше не защищали его. Он нопытался мысленно вызвать их образ. Тень родительской распри еще не накрыла их, но Ингер была права, опасаясь, что это вот–вот случится. Настолько она всегда и во всем оказывалась права, что Торбен не понимал, как он вообще мог о чем–то с ней говорить.
На столе стояли три чашки и пустое блюдо, на котором прежде лежал пирог. Дети поссорились из–за пирога. Должно быть, они вообще часто ссорились. Больше всего горячился Эрик, а Сусанна уклонялась от ссоры. Она стала подражать матери, усвоив себе какуюто нарочитую кротость, покладистость, — в ее–то годы все это очень трогательно.
— Неуклюжий ты, папка, ну просто чурбанчик, — смеясь, сказала она отцу после отчаянной попытки научить его танцам. Затем втроем они взялись за старую игру — писали запискн, перечисляя на них все предметы, из тех, что были в гостиной, на букву «А». «Аптечный хлам» — чуть было не написал сам Торбен. А Эрик написал «антиалкоголик», но это они с громким смехом, конечно, забраковали. Никогда прежде не было им так весело, когда рядом сновала Ингер. Даже и тогда не знали они такого веселья, когда Торбен и Ингер были в ладу друг с другом. Ингер недоставало веселости нрава. Конечно, она шутила с детьми, но сама при том никогда не выходила из роли, не вживалась в их детский мир.
Мысли о детях уплыли куда–то, растаяли. Сейчас Торбен больше не мог удержать их при себе. Опасливо вслушивался он в тишину. Казалось, дом опустел, как раковина, покинутая улиткой. Это же дом Ингер, выросший на ее спине, она таскала его на себе и любила его так, как была способна любить: вклинилась в дом, заполонила его, все выпытала о нем, всем владела.
И у него она засела в душе, любовь ее разъедала его изнутри. Такова уж ее любовь, подумал он, я же попросту шел у нее на поводу. Но нынче он глубоко заглянул ей в глаза и словно одна за другой отслоились завесы, и он вдруг увидел в ней нечто новое, — скрытую, потайную, для многих неуловимую красоту.
— Как хороша твоя жена, — сказал ему Свендсен сразу же после той вечеринки, которую им никак не следовало устраивать. Он удивился. «Моя жена?» — подумал он с горькой и печальной иронией, всеми корнями укоренилась Ингер в его жизни, неискоренимая и в его сознании, но, в сущности, он ее не знал. Годами жила она рядом странной потайной жизнью, довольствуясь своим миром детей, обедов, кроватей. «Моя жена?» — снова подумал он, и мороз прошел у него по коже: из всего, что он наворотил, вышло одно — его брак с Иягер теперь сохранится навеки, «пока нас не разлучит смерть». Смерть…
Отчего же он испытал этот прилив дикого страха, когда она сказала, что хочет развода? Что, она и впрямь, всерьез намерена развестись? Не потому ли, что такое решение должно принадлежать ему одному? Не потому ли, что его одного ждет такая возможность, что ему одному, уж никак не жене, сулит она путь к свободе? Так или иначе страх он испытал истинный. Из–за этого он совсем потерял голову. Что подумала Ева, котда снова села за столик и увидела его записку?
«Поезжайте быстрей», — твердил он шоферу: вдруг она истечет кровью. пока он в пути. «Может, я люблю ее?» — подумал он, терзаясь сомнением.
Но чувство, связывавшее его с Ингер, было неизъяснимо–корявое, смутное — в слова никак его не облечь. Есть оно — и все тут, у обоих оно в крови.
Торбен смотрел на телефон, не видя его. В потемках, за плечами его, остался день, начиненный ошибочными словами, ошибочными поступками. Он устал. Жизнь его уже пошла под уклон. Он оглядел мебель, расставленную вокруг, мебель из дома родителей Ингер. Стол, диван, кресла — так казалось ему — отторгают его от себя. обдают холодным высокомерием. Они доживают свой жалкий век в мрачной тоске по прежнему своему дому. А хозяйка их лежит на больничной койке, сверлящими глазами смотрит на Торбена, видит его насквозь. В чреве ее умертвили младенца, и лицо ее — суровый приговор мужу. Приоткрытый, дрожащий рот выдает потерянность и тоску, новая, строгая страдальческая складка проступпла в лице.
— Милая Ингер, прошептал он в тишину.
Но в ту же минуту он вспомнил, как она пыталась вытянуть из него все сведения о Еве, и он чуть не попался на удочку, преисполненный раскаяния, всем сердцем жаждущий примирения. «А теперь она носится с мечтой выйти за тебя замуж?» Грубо, чисто по–бабьи, пошло. Торбен с удивлением ощутил, что слова эти попали в цель.
Но сейчас он в мыслях старался увидеть Еву. Он же должен ей позвонить. «Бедная девочка», — подумал он, потому что так полагалось думать, но уже не чувствовал ни своей вины, ни жалости к ней, ни ответственности за ее судьбу. Было лишь одно грубое откровенное вожделение; сладостное, нежное чувство к ней вдруг померкло, уже отравленное смутной обидой. —
Торбен вспомнил про нечь, стоявшую в подвале. Ему еле–еле удалось спасти пламя, подбросив в него немного дров — когда он вернулся домой из больницы. Вообще не такая уж и трагедия, если в это время года погаснет печь. Но для Ингер огонь был чем–то вроде олимпийского пламени.