Он спустился в подвал, открыл заржавелую дверцу и с дурашливым видом знатока уставился на пылающие угли. Затем принялся копать кокс лопатой, излишне расходуя силы, и кинул в печь пять–шесть засыпок;
будничный шум от всех этих деиствии слегка успокоил его. Но в переднем отсеке подвала, где устроили что–то наподобие свалки, Торбен споткнулся о старый трехколесный детский велосипед. Немиого постоял, вяло разглядывая его, словно забыл, для чего вообще нужна эта игрушка.
Много лет назад этот велосипед подарили Эрику на Рождество. Но в ту пору сын был еще слишком мал, чтобы кататься на нем. Долгое время мальчик повсюду таскал его за собой, не решаясь его оседлать. Крохотный мальчонка, с мягкими, как хрящ, коленками, и небесной голубизны глазами. Он был белокожий, в мать: ни Ингер, ни Эрику никогда не удавалось загореть на солнце. Да, но отчего Ингер не выбросила игрушку? Любит копить воспоминания, будто старая дева какаянибудь. А нынче в коридоре больницы Торбен чуть не столкнулся с сестрой милосердия, несшей на руках новорожденного младенца. Торбену бросились в глаза маленькие, туго сжатые кулачки. «Да, так вот пересчитываешь пальчики на руках и на ногах малыша, — тоскливо подумал он. Удивляешься, что у него все на месте. Забираешь крошку домой и окунаешься в страх. Просыпаешься среди ночи, подходишь к люльке, прислушиваешься. Ох, должно быть, ребенок умер, он не дышит… Встаешь с ужасом в сердце, приникаешь ухом к ротику малыша и слышишь спокойное, ровное дыхание. Разражаешься громким смехом — ты самый счастливый человек на земле! В другой раз медленно проведешь пальцем перед глазами ребенка — никакой реакции. О, Господи Боже! Ребенок слеп! Вызываешь самого дорогого педиатра страны, который сердито убеждает тебя, что ребенок в полном порядке. «Да, но, доктор, я вчера хлопнул в ладоши за спиной малыша, а он даже не повернул головы!» — ‹Успокойтесь, прошу вас! Ваш ребенок слышит, как растет трава!» Спустя пять лет все повторилось заново. Может быть, все родители прошли через это? Почему–то о таком рассказывают друг другу только женщины. Но Торбен с первых дней так увлеченно следил за всем, сначала за странными, неприятными сдвигами во вкусовых ощущениях Ингер, потом — за тихими, робкими движениями плода, что часто ему начинало казаться, будто чудо совершается в его собственном организме. .
В ту пору у них с Ингер еще была общая постель, в ту пору все еще было по–другому. В ту пору она читала все, что он писал. И так же восхищалась его статьями, так же наивно и восторженно принимала все. как сейчас Ева.
«Проклятье», — подумал он, вот он стоит по лодыжку в грязи, среди кип старых газет, горбясь, чтобы ие задеть головой завернутые в тряпки трубы, с которых, стоит ему только вздохнуть, рыхлыми комьями сыплется на него пыль. Вот он стоит, словно опустившись на самое дно человеческой нищеты, вдыхая могильные запахи плесени… И вдруг, как корабль на коварную громаду айсберга, он напоролся на брошенную игрушку. Невыразимая печаль захлестнула его, хоть истоки ее были еще неразличимы. Это несчастное существо, эта жалкая капля слизи, этот крохотный зародыш человека с первых дней не имел никаких шансов на жизнь. Полгода спустя аборт был бы уже убийством. А нынче это почти что законная, пустячная операция, исполненная добросовестно, со всем знанием дела. «Но ведь могла же она отказаться!» — подумал он. Он же не просил ее пожалеть его. Он никогда не желал этого назойливого, унизительного сочувствия с ее стороны.
Вскинув голову, Торбен сердито отбросил ногой велосипед, стараясь не глядеть на него.
«Проклятая сентиментальность», подумал он. И весь посеревший, в пыли, снова поднялся в кухню. У него заныло в крестце. На кухонном столе громоздились груды тарелок, здесь царил полный хаос. Весь дом надо привести в порядок, все заново переделать. А что, если он не возьмет ссуды в издательстве? «Иной раз дело идет к разводу даже против воли супругов». Конечно, Ингер где–то вычитала эту фразу. У нее удивительная память на печатное слово. Он никогда не мог поймать ее на ошибке в цитате. Сам он запоминал лишь сюжет, фабулу книги, никогда не сохраняя в памяти отдельных фраз. Конечно, сейчас он должен позвонить Еве, ничего определенного в этом смысле он Ингер не обещал.
В кладовой на полу, среди груды пустых бутылок, он отыскал банку пива. Открыл ее и снова уселся у телефона, Одиннадцать часов. Что же он скажет Еве? Обе женщицы требуют от пего слов. Он же этих слов не находит. Забыл, как порой забываешь номер телефона. Газета тоже требует от него слов. «Надо, чтобы за словами угадывалось чувство, — твердит ему главный редактор, — чтобы виделся искренний интерес именно к этой книге». На письменном столе Тороена высятся десятков пять книг, а искренний интерес вызывают у него в лучшем случае четыре–пять. Слова. В последнюю минуту они всплывают из каких–то дремлющих в нем глубин. Но–слова эти вялые, затасканные, истертые. — Торбен уже положил руку на телефонную трубку, н тут перед ним вдруг возникло нежное, почти счастливое лицо Ингер в тот миг, когда он сказал ей: «Это была малиновка!» До этой минуты он даже не знал, что помнит эту картину. А теперь перед ним снова встал далекий тот летний день, весь округлый, светящийся, как луна. Оя вспомнил руку Ивгер на балюстраде кафе, ее прелестное лицо, чистую линию рта. И еще: ее теплый смех, готовность смеяться над чем угодно, даже над пичугой, которая склевывала хлебные крошки со скатерти и торопливо совала крошечный холодный клювик в ладони Ингер и Торбена. Торбен снял руку с телефонной трубки, подавленный этим ясным невинным воспоминанием. Он тогда рассказал Ингер о своем детстве, вспоминал он теперь, и она с интересом слушала сумбурную историю про мальчика из рабочей семьи в далекой провинции, который вознамерился воспарить к звездам и завоевать славу, — слушала эту дешевую скучную повесть, которую и правдивой–то нельзя назвать, ведь уже тогда он начал сомневаться в уникальности своих дарований. Копенгаген кишмя кишит молодыми людьми, мечтающими через несколько лет сбросить с себя завесу безвестности и показать всему миру свои редкие таланты. Университет кишмя кишит такими. Всякий, кто слушал лекции Рубова, мнил себя новоявленным Георгом Брандесом в духовной жизни Дании — человеком, которого долго ждала страна. Уже тогда ему легче было обмануть Ингер, чем самого себя. Ингер верила каждому его елову. А теперь он должен наконец дать ей настоящее счастье. Снова в нем закипела злость, однако злость, смешанная со страхом. Словно Ингер, которую он вроде бы обезвредил и лишил главного орудия, могла заметить и использовать его растроганность. «Она превращает меня в подлеца, подумал он, невозможно отделаться от человека, которого ты обидел». Он вдруг вспомнил свое идиотское письмо — доказательство его измены. Быстро пройдя в другую комнату, он вынул из черной жениной сумки это письмо. Кровь бросилась ему в лицо при виде этои оумажки. Подумать только, для такой чепухи ему понадобился черновик!
«Милочка, любимая моя! Мысленно осыпаю поцелуями все твое прелестное тело». А ведь всего лишь месяц назад он написал эти слова. Он сам не знал почему, но его как–то утешало теперь, что он не взял Еву девственницей. Преподлая мысль — ему н> хотелось доискиваться ее истоков. «Но я по–прежнему люблю ее, — в страхе подумал он. — Просто мои чувства к ней как–то переменились. Любовь моя сделалась более чувственНой».
В порыве отвращения (он полагал святотатством, что упомянул имя дочери в подобном письме) он хотел разорвать его на клочки, но клеющая лента, скреплявшая его, оказалась для этого слишком прочной. Тогда он снова спустился в подвал и бросил письмо в печку. И изо всех сил старался не смотреть на трехколесный велосипед, когда проходил мимо него,
Войдя в гостиную, он присел к столу и закурил сигарету.
Руки слегка дрожали. К привычному запаху старого жилого дома примешивался смутный запах крови. Сможет ли он когда–нибудь тронуть Ингер любовным объятием?
Он мысленно переключился на Еву, словно переведя взгляд на снимок, который сделал украдкой, чтобы затем любоваться им в одиночку. Наверно, Ева лежит сейчас на своем узком диванчике в красной комнате и ждет, когда же он ей позвонит, Может даже, она поплакала. Наверно, он по–другому станет смотреть на дело, когда поговорит с ней. В конце концов он поднял телефонную трубку и назвал номер пансионата. Сердце его застучало вовсю, когда он попросил ее к телефону.
И правда, слова сами посыпались у него с языка, сладкие и гладкие, как миндаль. Достаточно ему было услышать ее юный, чуть глуховатый голос. Слова слеталиу него с языка, оставляя сладостный вкус, а жаркий порыв нового, откровенного вожделения придал его голосу хрипловатую страстность.
— Буду у тебя через час, сказал он. Проведем вместе всю ночь.
Она отвечала ему односложно, но, может, рядом была хозяйка или кто–то другой.
И, будто распаленный похотью гимназист, он ринулся к зеркалу в ванной комнате, где старательно причесал свои редкие волосы, повязал галстук и оглядел свое лицо с такои миной, словно сам себе вдруг понравился. Все его мрачные мысли, недавнее мучительное самообвинение — все потопуло в безднах его сознания, как выпадает из раствора мутный осадок. Легким шагом прошел он из своей комнаты в комнату Эрика, залитую холодным светом луны. Мальчик спал на боку, и тень от его длинных ресниц ложилась на щеки. Слящий ребенок. Молодой побег — его, Торбена, сын. Торбен осторожно накрыл периной ободранные коленки мальчишки и с нежностью откинул светлую прядь волос с его упрямого лба. Затем они снова на цыпочках вышел из комнаты, чуть–чуть постоял у двери дочерней спальни, прислушался, но там все было тихо.
Спустившись вниз, он запер кухонную дверь, всюду потушил свет и только тогда покинул этот дом, со всеми звуками его и запахами, дом, печально перебирающий свои воспоминания, как какая–нибудь важная старая дама, чьи кости тихо дряхлеют и истончаются под милосердными складками платья.
Ночь была большая и синяя. Звезды глядели на Торбена ясными вопрошающими глазами — глазами совсем юной девушки. Улицы были почти совсем пустынны, а город походил на красивую, спокойную хозяйку квартиры, которая напевая оглядывает свои комнаты — тут поправит цветок, там — серебряную посуду, выстроившуюся на столе, или коснется пальцами своих волос, уверенная, что все в полном порядке, все готово к приходу гостей. Торбен спускался по улице Вестербро, пахнувшей пылью, бензином, весной, и круг его бытия растягивался, как кольцо, сквозь которое он должен был прорываться, а оно распадалось и вновь смыкалось за его спиной, и он шел дальше, никем не узнанный