Нынче уже двадцатое число, а муж выдал ей на хозяйство всего 350 крон. Попросить еще денег сейчас никак нельзя. Должно быть, эта подружка его из дорогих. Та немка, что раньше у него была, не подрывала семейный бюджет. С особой, одной ей присущей гордостью Ингер подумала, что другие женщины на ее место подняли бы крик, устраивали бы мужу сцены, допимая его попреками вроде: «Ты обязан нас обеспечить!» «Где твое чувство ответственности?», «Хоть бы о детях подумал!»; что они наверняка постарались бы еще туже натянуть нити, связывавшие его с близкими, нити, в путах которых он теперь отчаянно барахтался, силясь вырваться. Как знать, может, они перестарались бы и разорвали узы… Чудно, что Ингер так легко вжиться в душу мужчины. Мужчина везет на себе семью, как конь оголтелого всадника: вперед, требует всадник, скачи, пока не рухнешь без сил. Всадник пришпорит коня, замахнется кнутом… Нет уж, надо искать другой выход. Но Ингер так скована нищетой — ничего не сделаешь, не предпримешь, а страдает она одна, дети то бегут прямо к отцу и от него ни в чем отказа не видят. Детей Торбен любит всем сердцем, никаких недостатков их не замечает. К счастью, и любовь детей к отцу тоже слепа — не то они почуяли бы угрозу, притаившуюся в его душе.
Но дети ни о чем не догадывались. Стоит Ингер подумать о детях, и вновь становится покойно на душе, Торбен не допустит, чтобы детям причинили боль. Он все сделает для того, чтобы оградить их от любого уда ра, — вот только как, неизвестно.
На террасе позади дома Ингер нежилась на солнце — лениво разлеглась в кресле, накрыв одеялом ноги. Да, она блаженно нежилась, греясь в лучах солнца, ав душе у нее стоял холод и мрак. Лучи грели, успокаивали ее. Но читать — даже газету — нет сил; это у нее то нет сил, не умеющей жить без книг! Прежде даже за глажкой белья или варкой обеда она как–то ухитрялась читать: рядом всегда лежала раскрытая книга. А нынче всякая писанина казалась ей всего лишь скопищем слов, лишенных смысла. Сейчас Ингер о том думала, что нужно забрать у сапожника ботинки сына да нб забыть вывести пятно неизвестного происхождения на юбке дочери. А еще нужно поскорей вымыть голову, а затем позвонить мяснику. Да, еще одно: приглашают к себе друзья юности — супруги Ганна и Ульрик, но Торбен вдруг почему–то их разлюбил. Не забыть бы им позвонить, сказать, чтобы не ждали. Ингер подумала: это какой–то порок в натуре его, Торбен чурается всех людей, знавших его много лет. Ему неведома истинная дружба. — Нежность, больно ранящая душу, захлестнула ее. Никто, кроме Ингер, не знает Торбена, викто не понимает его. Но нежность схлынула, и осталось лишь одиночество: Ингер одна в солнечном круге. Одна. В памяти взметнулось прошлое, память вынесла на поверхность былое: так, случалось, только взбаламутишь воду в ручье, и тотчас заколышутся, заплящут в струях ее палки и дощечки, мелкая рыбешка, соломинки и осколки некогда пропавших игрушек. Прошлое Ингер бессвязно, самое главное в нем и то померкло. Ингер заметалась в былом, как в лабиринте, в тщетных поисках выхода. Колокольным звоном зазвучал голос матери: возьми себя в руки, вещал он, нытьем горю не поможешь. Женщина в доме — служанка. Странные слова. Мать, что ли, была в доме служанкой?
Отец Ингер всегда кивал одобрительно — как при этих самых жениных словах, так и при всех прочих; он всегда кивал одобрительно, когда жена его излагала свои житейские правила, он и жену свою одобрял, и жизнь как таковую. «Мы ни разу друг друга даже словом недобрым не обидели», — с гордостью повторяла мать. И вот вдруг однажды отца привезли домой из аптеки. Отец Ингер ведь был аптекарь. Да, он был аитекарь и когда–то давно даже изобрел средство от экземы, до того времени считавшейся неизлечимой. В ту пору он изрядно заработал на этом, о нем даже писали в газетах. Да, а когда отца привезли домой, врачи обнаружили у него инсульт, и пришлось ему долго лежать в постели. Мать решила, что он не жилец, потому что однажды ночью он окликнул ее и, протянув к ее кровати здоровую руку (другая была парализована), нащупал ее ладонь, а потом отчетливо и громко спросил: «Скажи, Мария, отчего ты всегда так шумно хлебаешь суп?» Само собой, отец был не в своем уме, но мать эти его слова так и не забыла до самого конца. Она пережила сильнейшее потрясение. Отец скоро умер, толком даже не простившись с семьей. «Отец твой был чудесный человек, — твердо заявила мать, — лучше всех на свете. Вот бы тебе такого мужа, дочка, но, наверно, таких теперь не бывает. Какие уж рыцари из нынешних молодых!»
А все же с тех самых пор мать всегда старается суп свой хлебать бесшумно.
Против воли в памяти всплыли и другие картины. Другие лица и образы, ушедшие навсегда. Ребенком ее водили в парк «Тиволи». _Счастьем было взлетать на воздушных качелях, но мать Ингер всегда пропускала вперед всех других детей. «Надо и о других подумать, — говорила она, — кстати, чем дольше ждешь, тем больше удовольствия получишь». На матери была синяя соломенная шляпа, похожая на сковороду.
И вот однажды в их жизнь ворвалась Рагнхильд, подруга Ингер, и весь мир вокруг преобразился: Ингер как раз вошла в тот возраст, когда влюбляются в подруг. И это была любовь, вспоминает она сейчас, никак иначе это не назвать. Подруги были неразлучны, вместе кончили гимназию. Вместе поступили на только что открывшийся факультет психологии. И принялись изучать Фрейда и Юнга. Две серьезные, круглолицыо девчушки, стремившиеся к самоосуществлению. На мужчин они смотрели как на опасных врагов. Но тут, словно шквал на песочные замки, слепленные детской рукой, налетела настоящая любовь в образе Торбена, неотразимо обаятельного, с густым золотистым нимбом волос над юным лбом. Было это в университетской столовой, и Рагнхильд исчезла, может, не сразу, но так или иначе Ингер даже не помнит, что потом сталось с ней…
Странная причуда любви, подумала Ингер: все вокруг отныне безразлично тебе, безразличны все прочие человеческие связи. ° у - - Ингер потянулась и приветливо кивнула молодой женщине — соседке, подстригавшей живую изгородь со своей стороны. «Нынешний день для нее такой же, как все прочие», — подумала Ингер. Она закрыла глаза — не хотелось говорить с соседкой, вообще ни с кем не хотелось говорить. Чужие голоса, чужие люди, о чем бы ни вели они речь, мешали ей. Отвечать не было сил.
Да, так на чем же она остановилась? Она о Торбене задумалась, об их взаимной любви. 12 июня 1942 года он надел ей на руку кольцо — в маленьком лесном кафе, мэсте их первых свиданий. В ту пору шла война, они пили какую–то бурду вместо кофе, но тогда все–все нравилось ей — и еда, и запахи вокруг. С перил веранды слетела к ним на стол ничужка © красными перьями на грудке. Они угостили ее хлебными крошками — пичужка эта не в первый раз навещала их. Что ж, и то правда: о прошлом у Ингер по большей части остались светлые воспоминания. Торбен дал ей бесценное счастье, ей же много лет удавалось — да, подумала она, довольно долго удавалось — держать в узде его тревожную, меланхолическую натуру. Правда, сама она этого почти не замечала. Когда же утратила она этот дар, когда потеряла свою власть над мужем? В чем ее вина?
— Мама, привет!
Перед ней вдруг выросла дочь со школьной сумкой в руках — Сусанна спокойно и весело взглянула на мать. «Юная девушка на пороге жизни», — растроганно подумала Ингер. Где–то она вычитала эти слова. Ингер любила такие фразы, любила поэзию в повседневной жизни, и, когда она встала с шезлонга, прошлое отхлынуло назад, как прибойная волна, и по всему телу пробежала дрожь, словно оно устало от тяжких, навязанных ему усилий. — — Здравствуй, дочка! — тепло сказала она. Хочешь какао?
Она легонько обняла дочь за плечи, и вместе они вошли в комнаты через кухонную дверь; Сусанна, чье ровное, светлое настроение всегда передавалось другим, ласково потерлась носом о шею матери, и сладостный травяной аромат ее волос на миг снова напомнил Ингер то далекое блаженное лето, когда от всего на свете веяло этим дивным запахом. То самое лето, которое начисто позабыл Торбен.
— Знаешь, этот Хейхольт у меня в печенках! — объявила Сусанна, когда они уже сидели в гостиной и пили какао. Хейхольт был ее учитель немецкого языка — не человек, а комок нервов. На родительских собраниях Ингер не раз с ним встречалась.
Рассеянно слушала она жалобы дочери; та хоть и не кипятилась, а говорила спокойно, но где уж пятнадца тилетней девчушке постичь мир взрослого человека? Тут даже и упрекнуть не за что.
Потом Ингер сказала:
— Пойми, Сусанна, ему–то самому хуже всего приходится. Ваш четвертый класс средней школы для него слишком крепкий орешек. По–моему, вы учитесь спустя рукава. И наверно, не слишком добры к своему учителю.
Сусанна вздохнула. И недовольно посмотрела на мать: .
— Вечно ты, мама, защищаешь других!
— В самом деле?
Ингер была потрясена. Неужто она и вправду так повторяет свою мать? .
— В самом деле! — уверенно кивнула Сусанна. — Точь–в–точь как наша бабушка.
«Кажется, она читает мои мысли», — подумала Ингер, но с Сусанной у нее часто так получалось. Дочь чувствовала, что происходит в душах близких. Может, вообще чувствовала, что творится в доме? Смутная тревога закралась в сердце Ингер. Дети ведь всегда знают больше, чем воображают родители.
Сусанна выпила какао, съела булочку, удобно устроилась в кресле и углубилась в чтение газеты. Когда опа возвращалась из школы, ей не териелось сразу выложить школьные новости, обрушить на кого–то поток своих детских жалоб, но уж после, до самого вечера, пусть ее оставят в покое!
А Ингер зашла в бывшую общую спальню, где за три эти странных дня навела порядок и уют. Кровать она накрыла голубым покрывалом, прежде служившим сг: этертью. К стенке прибила книжную полку, которую милостиво позволил взять из его комнаты Эрик, а противоположную стенку украсила отличными репродукциями картин Ван Гога. Косые лучи солнца освещали ковер, лежавший здесь с первых лет совместной жизни Ингер и Торбена, а еще раньше — в доме ее родителей. Первоначальный узор сейчас уже не различишь, но комната излучает уют и благодушие, и никто не заметит, что шторы такие ветхие: еще одной стирки не выдержат нипочем. На туалетном столике, изображающем письменный, — аккуратная стопка счетов; уставившись на них, Ингер замерла, и снова, отнимая последние силы, пронзила душу тупая боль, которая уже было улеглась. Эти счета — тот, что в самом низу, лежит здесь уже полгода — выдают усталость Торбена, вопят, что у него опустились руки, что ему опостылела семья и он поддался злосчастной апатий — следствию духовного краха. Вот о чем думает Ингер: не то заботит ее, что счета до сих пор не оплачены, она даже не представляет себе, что будет, если Торбен вообще их не оплатит. Но при том, какое воспитание он получил, при его убежденности, что жизнь коварна, а все блага мира преходящи, странно, что он не платит долгов, — не иначе, это признак болезни.