Двое на рассвете — страница 10 из 12

— Баламут ты и хулиган, Женька. И больше никто.

Он уставился в ее лицо, потом возмущенно пояснил:

— Эх, ты!.. Темнота! Да это же культурнейший писатель России — Валерий Брюсов. Сам Горький назвал его так.

— А мне хоть заакадемик он будь, твой Брюсов, — она тряхнула головой. — А ты, все равно, хулиганом был, хулиганом и останешься…

В тот вечер они больше не целовались.

Ксюшка одна пришла в вагончик и долго не могла уснуть. Ворочалась, обиженно шептала под нос:

— Темнота…

Всю ночь ей снился пустой блестящий класс, пропахший скипидаром, маленькие черные парты, за которыми она никак не могла уместиться и поэтому сильно сердилась. Сердилась еще и потому, что за темным окном класса торопливо ходил Женька, — она слышала широкие его шаги, — и нервно бросал мягкую землю в стекло…

4

Утром приезжал Никифор Сидоров и, как запоздалый петух, сипло прокричал с телеги: «Примай, деваха, мои слиточки!» — дернул вожжами — уехал в третью бригаду. Ксюшка чистила картошку — снимала длинную ленту со всей картофелины и тихо думала, что начался такой же день, как вчера и, как вчера, в ее жизни опять ничего не случится невероятного.

Когда солнце стало пригревать плечи, из-за березового колка со стороны деревни вывернулся верховой и потрусил к стану. Верховой бестолково взмахивал локтями, словно кисти были связаны, а он силился по-птичьи взлететь с седла и, топорщась, подпрыгивал всем корпусом. По посадке Ксюшка узнала в нем Ельку — болезненного, тщедушного парня, рассыльного правления, как называл его Женька, «личного секретаря Самого». Не спешиваясь, Елька торопливо крикнул:

— Чай, Семен Мызин тут?

Ксюшка молча ткнула ножом в сторону. С самого утра — будто и не спали — Семен и Женька копошились у трактора. Трактор надсадно кашлял, чихал, как простуженный, и не заводился. Елька ударил под брюхо мохнатого меринка и, размахивая белым листком, закричал на все поле:

— Семе-о-он, срочная!

Ксюшке ни разу в жизни никто не присылал ни письма, ни телеграммы. Никому еще она не нужна была так скоро, чтобы гнали верхового из правления.

Мызин ошалело пробежал мимо Ксюшки в мужской вагончик и оттуда послышался густой растерянный голос бригадира:

— Вон оно что… А может, и не умирает совсем. Почта, она знаешь… Меня вон в войну тоже почтовики начисто схоронили, а я возвернулся и землю пашу. Вот оно как.

Ксюшка перестала резать картошку, затаила дыхание. Бригадир опять загудел по-шмелиному:

— Ты поезжай, конечно. Это я так, к слову пришлось… Только, что делать с Жариковым: напарника-то нет. А земля сохнет, пары ждут…

Мызин вышел, натирая грязным кулаком глаз, и Ксюшка впервые увидела — какой он, оказывается, мальчишка еще, хотя и кричит на Женьку, как старший. Елька протянул ему руку — помог забраться на широкий круп меринка. Выглянул бригадир с карандашом за ухом, увидел Женьку:

— Как будем, Жариков?

— А мне, Елизар Гаврилович, не надо сменщика.

— Вон оно что. В борозде спать будешь?

— Зачем спать? Работать буду, — Женька исподлобья взглянул на молчавшего Мызина и зачем-то сообщил: — Мы в училище за одним столом сидели.

Мызин швыркнул носом, ткнул в бок Ельку.

— Ну, ладно, коли так.

Елька ударил мерина, и тот потрусил. Женька подошел к кухне, потоптался, прикурил. Ксюшка вспарывала карасей, думала: «И зачем умирают люди?..» Женька вздохнул и посоветовал:

— Ты не жулькай их, Ксюша.

Она отвела запястьем волосы со лба, посмотрела на серую мягкую дорогу, по которой уехали Мызин и Елька. Нож ширкал по мягкой брюшине.

— Давай наточу ножик…

Кипела, торопливо поговаривая, вода в котле. В колке, подернутом зеленым дымком листвы, отсчитывала кому-то годы кукушка. Женька тихо попросил:

— А за вчерашнее не сердись.

Свежо и остро пахла земля. Духмяной горчинкой веяло от цветущих берез. От трактора крикнул бригадир:

— Жариков, ты долго там дышать будешь? Сохнет земля, а мы ухажерочки крутим.

— Ну, так как, Ксюша? — снова тихо спросил Женька.

— А никак, — она выпрямилась, сунула руку в вырез кофточки, достала фотографию. — Верни мою…

Женька растерянно взял твердый глянцевый снимок, теплый еще и пахнущий Ксюшкой, попробовал пошутить, но губы вздрагивали:

— Значит так… Как у этих там… у разных там дипломатов: обменялась нотами — и разрыв всяческих отношений…

Он потоптался, безнадежно махнул рукой и, загребая побелевшими носками разбитых ботинок, поплелся к трактору.

— Мою верни! Сегодня же, — крикнула вслед Ксюшка и вспомнила, что Женька пошел работать без напарника. Значит, она сегодня не увидит его. Подумала как о чем-то далеком: «Вот и все. Кончилась наша любовь», — схватила крышку котла и обожгла руку. Повернулась спиной к трактору и тихо заплакала от саднящей боли…

5

Женька уже полные сутки поднимал пары без пересменщика. Ночью Ксюшка не вытерпела, разогрела на костерке трех карасей, сварила кашу, пошла его разыскивать. Во мраке мерещилось невесть что; торная дорога вначале ползла по перелеску, полному настороженной, такой пугающей тишины, что собственное дыхание казалось громким и заставляло вздрагивать, а потом, перед самым Вороньим логом, глубоко ныряла в погребную тьму и сырость оврага, непролазно заросшего хлыстами ивняка. Ксюшка, потаенно придохнув, вдруг вся замерла перед спуском и, зажмурившись, кинулась опрометью вниз, как кидаются в холодную воду. А когда вымахнула на теплое поле, почувствовала прилипшую к спине рубашку, не улегшуюся еще ознобную дрожь в коленях и засмеялась — страхов вокруг не было. Долго шла по черной пашне.

Женька обрадовался и тут же глупо спросил:

— Не танцевала?

Ксюшка вечером не танцевала. Но она сказала с вызовом:

— Танцевала. С Мишкой танцевала. Он и проводил меня сюда.

Женька поскучнел, облизнул вяло ложку, убежденно пообещал:

— Я ему ноги переломаю.

Она удивилась: до чего же он глуп. Сонный, наверно, потому и ничего не соображает. И все-таки опять сказала с вызовом:

— Он тебе быстрее переломает и ноги, и руки. Мишка сильный, — ей было приятно.

— Все равно переломаю, — еще убежденнее сказал Женька. — Вот вернется Сенька и переломаю.

— А он скоро вернется?

— Не знаю. У него мать умирает, — Женька отодвинул чашки, встал и молча полез в кабину. Ксюшка сидела на земле и не думала подниматься. Женька повозился, выглянул обратно:

— Ты чего сидишь? Мишка ждет…

— Дурак ты, — сказала Ксюшка и отвернулась.

Она сидела и думала о том, почему умирают люди. Если бы она была очень ученой, то придумала бы такое, чтобы люди жили лет до трехсот. Тогда бы на земле было очень много городов, много молодых, веселых людей… Земля — большая и надо, чтобы жило очень много молодого народу…

Женька спрыгнул с гусеницы, молча опустился рядом. Тронул Ксюшкино плечо. Она отдернула плечо и стала быстро собирать чашки. Он виновато протянул:

— Ксю-ю-ш…

Она туго затянула в платок чашки, чтобы не брякали.

— Не воображай о себе много-то. Задавака, — поднялась и снова пошла в ночь, словно это было привычным делом.

Вернулась на стан, когда уже затихал звездопад, а глухая ночь скупо расцеживалась. Осыпались последние звезды.

Утром Ксюшка проспала. Бригадир, ездивший с вечера в деревню, застал ее неумытой и долго ругал. Утихомирившись, буркнул:

— Скажу Жарикову, какая ты гулена.

Ксюшка приготовила завтрак, накормила всех и принялась за полдник.

Булькала уха. Каша с кусочками сала, горячо фукала паром и тогда на месте вырывающихся струек образовывались лунки.

Ксюшка села на камень, привалившись спиной к колесу кухни. Из вагончика вышел учетчик в клетчатой расстегнутой рубахе, в кирзовых сапогах. Голенища загнуты кверху белесой подкладкой и от этого ноги кажутся перебинтованными в икрах. Он хмурится на солнце, дымит папиросой. Ребята зовут его ласково — Десяточкой.

— Не хватает до процента двух десяточек. Не могу…

Иногда парень из-за двух десяточек сидит на черепахе, и тогда его фамилия становится популярной в бригаде. И тогда особенно часто его начинает вспоминать бригадир.

Ксюшка исподволь посматривает на учетчика: пойдет к доске показателей или нет. А он, увидев ее, весело машет рукой:

— Твой-то Жариков на сто двадцать и шесть десятых кроет…

Ксюшка в открытую молча смотрит на него. На сапогах Десяточки до щиколоток в палец пыль. Все лето мается в сапогах, а нельзя иначе: ботинки полные земли будут. Сколько же он от зари до зари вышагивает… Она встает, открывает бак, спрашивает:

— Карасей хочешь?

— Это что — премиальные за проценты Жарикова?

Ксюшка громко захлопывает крышку и опять садится на камень, не глядя в сторону Десяточки.

Солнечный день полон шелковистого блеска. Мерцают до боли в глазах полированные клейкие листья берез. Ксюшка вприщур смотрит на близкий горизонт, струящийся густым маревом, настолько густым, что трактор, идущий по самой кромке земли, начинает весь вздрагивать и, как в кривом зеркале, вдруг волнисто разрезается на отдельные части. Вот задрожала и приподнялась, отделившись от гусениц, кабина да так и повисла на какое-то мгновение в воздухе… Искривилась выхлопная труба и тоже отпрыгнула от трактора…

За спиной покрякивает Десяточка:

— Проснулась земля. Дышит…

Он садится рядом, легонько касается Ксюшки локтем:

— Давай, что ли, твоих карасей, а то слепая кишка прозревать начинает.

Ест учетчик всегда не вовремя. Редко попадает к горячему. Ксюшка выкладывает карасей, ворчит:

— Подождал бы уж. Разогреть недолго.

— Время беречь надо, — отмахивается он и ест споро, жадно, крупно откусывает от большого ломтя, жует, поигрывая желваками.

Ксюшка смотрит на него по-бабьи, с жалостинкой в глазах, потом начинает готовить бачки — ехать в поле, кормить работающих. Она плещет черпаком из кадки глинистую воду, пахнущую бочкой и илом, и до блеска трет зольной тряпкой крутые бока бачков.