Двое на рассвете — страница 4 из 12

Часто стуча каблуками, Катерина шла не оглядываясь. Металлически отсвечивал асфальт. Сазонов догнал, взял ее под руку, как близкого человека.

Здоровались редкие прохожие. Катерина не то позавидовала, не то похвалила:

— А ты популярен…

— У нас такой еще город: все знаем друг друга, — ответил он как можно мягче.

Асфальт перешел в дощатый узкий настил, потянулись деревянные домики с палисадниками, с акациями и рябинами под окнами, с наглухо закрытыми дворами.

Сазонов и Катерина поднялись на Волчью гору. На прояснившемся горизонте горел узкий, зазубренный тучами и дальними горами закат. Внизу гулко вскрикивали маневровые паровозики, стыли туго натянутые полосы стальных рельсов.

Дождь почти перестал. Ветер тяжелыми серыми волнами обмывал гололобье горы.

— Ну, инженер, где твоя мачта будет стоять? — спросила она так, словно не узнав этого, не могла уехать.

Она плотно прижала локоть Сазонова и взглянула в его лицо снизу вверх дерзковатыми прищуренными глазами. Такие же глаза были у нее, когда она кричала: «Паганель!» — и когда позднее разговаривала тоном старшей. Он увидел в ней прежнюю Катю, почувствовал вдруг тепло, разливавшееся до кончиков пальцев, и, не зная, как выразить свое чувство, молча повел с тропки на самую верхушку, к громадному ноздреватому валуну.

— Вот здесь, метров семьдесят — восемьдесят должна быть.

Катерина огляделась, присела на валун.

— По обычаю, перед дорогой, — пояснила она, поправляя пальто.

Взглянула на него искоса, словно не верила, что он, Сазонов, сумеет без нее поставить здесь, на Волчьей горе, свою мачту. Он сидел рядом, чуть сутулясь, словно нахохлившаяся птица, с сумрачным, тяжелым взглядом. Погладив рукав его плаща, поднялась.

— Вот и все… Да! Ты запиши мне свой адрес, я где-то вчера потеряла старую записную книжку. А так… могу забыть.

Сазонов пошарил по карманам. В руки попал бланк телеграммы.

— Карандаша нет. Возьми телеграмму. Здесь есть адрес.

— Спасибо, — она перечитала телеграмму, улыбнулась. — Ладно, не будем горевать… — И, увидев его невольное движение к ней, с улыбкой предупредила: — Не надо… Просто — до свидания…

— До свидания! — почти выкрикнул он. В горле что-то сжалось, запершило.

Катя, не оглядываясь, быстро заспешила вниз, туда, где лежали стальные пути.

ПРЯМО ЧЕРЕЗ ПОЛЕ

1

Сборы в районный центр у Марии обычно были хлопотливыми и праздничными.

Еще на пороге шумно сбрасывалось пальто; из распахнутого шкафа летело на спинку кровати лучшее платье из вишневой панамы; сосредоточенный и все понимающий Никитка вместе с гвоздями, деревяшками и молотком переселялся к соседке. Мария влетала к ней без стука, громко и радостно провозглашала: «В столицу еду!», чмокала на прощанье Никитку в упругую щеку, добавляла: «Будь умницей», и — легкая — спешила к себе, к маленькому настенному зеркалу.

Сегодня Мария, не снимая шляпки, как-то беспомощно опустилась на пол рядом с Никиткой, прижалась щекой к его теплому бугроватому лбу и шепнула, скорее советуясь, чем утверждая:

— Никита, завтра я привезу тебе отца…

Никита заглянул в ее лицо и серьезно спросил:

— А он где-ка?

— Ты же знаешь, — удивилась Мария. — Учился он…

Сын отвел глаза:

— А тетя Маша говорила…

Мария рассердилась: нет, дальше так нельзя, надо чтобы отец был дома. Она не стала слушать о тете Маше и обиженно крикнула:

— Что там твоя тетя Маша знает!..

Надув щеки, Никитка сосредоточенно нагромождал кубики друг на друга и, когда они с сухим треском рассыпались по полу, сказал:

— Учился… что ли всю жизнь?..

Мария почувствовала: перестал верить Никитка, вот и не радуется. А все — соседка. И говорит он неправильно. Из-за нее же. Поправлять не стала: бесполезно, да и надоело. Приедет муж и все образуется.

Она вытащила голубой конверт и сказала заискивающе:

— Соскучился он о тебе. Пишет, что привезет вот… самосвал.

Никитка сбросил кубики, потянулся к письму; Мария наугад ткнула пальцем в середину тетрадного листа: о самосвале соврала, в который раз уже за эти два года.

Сняв платье, она оглядела себя, отметила, что, пожалуй, еще больше заострился узкий нос, обозначились складки у губ. Стала расчесывать густые, коротко подрезанные волосы.

Два года…

Жили они в ту весну в полевых вагончиках, маленьких, как ульи. Вагончик женатых был разделен на крохотные закутки. Весна была поздняя, и по вечерам вот так же розовела степь, бурая и совсем дикая. В косом свете уходящего дня она казалась древней; Мария тосковала о Никитке, который жил у матери, думала о городе, его налаженном уюте и от одного взгляда на золотящиеся увалы становилось больно, словно кто-то огрубевшими ладонями брал сердце и медленно его стискивал.

По ночам Мария часто просыпалась от стреляющего звука жести, хлопавшего на ветру по крыше вагончика, долго слушала ночь, равнодушный рокот тракторов, жалась к мужу, посапывавшему в крепком сне, и думала, что все это просто затянувшийся неласковый сон.

А утро колодезной водой сгоняло дурь, тело крепло, свежела голова, и она посветлевшими глазами окидывала закуток, настолько тесный, что они с мужем одевались по очереди.

Муж с каждым днем становился молчаливее, за ужином пристально рассматривал свои налитые от усталости, сбитые руки и заговаривал о Челябинске. Мария молчала, грустно думала, что если человек начинает смотреть только в прошлое, он старится, но она понимала мужа и тоже какими-то остекленевшими глазами начинала видеть свои стоптанные, перепачканные за день в навозе, единственные туфли, которые все равно не были здесь нужны, и морщилась, как от зубной боли. Жизнь в степи оказалась иной, чем представлялась в городе, и Мария боялась не выдержать. Она стыдилась своей слабости, особенно той, что слепо брала ее по ночам за душу, молчала о ней, завидовала шустрому Юрке Зобину, который говорил: «Иной человек, как аккумулятор: пока его не зарядят, ни за что не заискрится», и тихо думала, что она тоже аккумулятор, только плохой: днем на ферме чувствует себя хорошо, а как вечер — тоскует по дому. А тут еще муж с настойчивыми уговорами вернуться. Спорить она не умела. Да и о чем спорить?.. Но почему-то ей трудно было посмотреть ему в лицо, и она, не поднимая глаз, тоскливо прерывала:

— Ну, запела наша Маланья…

Мужу не пришлось, наверно, ее уговаривать, если бы он догадался сделать так, чтобы она, как женщина, первая промолвилась о возвращении в город. А так Мария непонятно для себя ожесточалась против его слов и упорно избегала взгляда.

Вскоре муж с радостным блеском в глазах уехал в срочную командировку, которая почему-то стала удивительно затягиваться. Мария долго ждала его.

Привезли первые щитосборные домики и стали их устанавливать. Люди в брезентовых плащах разбивали взгорок на сквозные улицы. Молчаливые, эти люди казались Марии важными и очень нужными здесь, в неустроенной степи. Ей по-ребячьи хотелось заглянуть в маленький окуляр теодолита, как в подзорную трубу, и, может быть, увидеть не существующие дома и кипень зелени над ними.

А муж все не ехал. И однажды, когда к вечеру особенно остро заломило руки от двухчасовой дойки коров, и она, с трудом разгибая спину, чужими, негнущимися пальцами развязывала косынку, ей подали письмо. Дома Мария дважды прочитала его и уразумела только одно: «…устраиваюсь на работу. Сниму квартиру, приеду за тобой». Она задвинула щеколду на двери и стала очень тихо раздеваться, словно боялась, что соседи, стучавшие посудой в своем закутке, узнают что-то непристойное, стыдное для нее. Мария как бы со стороны отмечала каждое свое движение: сняла чулки, сняла платье, освободила грудь от лифчика… Боялась одного: чтобы вдруг не постучали в дверь.

Долго лежала застывшей, прислушиваясь настороженно к чему-то, подтянув колени к подбородку. Слезы пришли незаметно, обильно засолонили лицо и, чтобы не разрыдаться, она закусила подушку. Так с закушенной подушкой и кляла его, как в бреду:

— Когда тяжело, спину показал… А мне легко?.. Скажи — легко? Удрал. Мужчина. «Приеду за тобой». Как вор… тайком. Черт с тобой. Все равно тебе жизни не будет…

Слезы шли горячими волнами, душили, бросали плечи в крупную дрожь…

Не одну неделю (пока не привезла Никитку) она медленно, как после болезни, приходила к жизни.

Два года… И вот он опять — в бессчетный раз! — зовет к тебе, а завтра, пишет, что прибудет в район шефом от своего завода.

2

Приехала Мария в районный центр продрогшей, с тяжелым сердцем: разговор с сыном не выходил из головы.

Замирали охрипшие петухи. Попутный грузовичок, переполненный базарной снедью, в кузове которого она тряслась всю дорогу от совхоза «Синеволино», лихо развернулся у темных окон райисполкома и устало скрипнул тормозами. Шофер приоткрыл кабину, весело крикнул в предрассветную тишину:

— С добрым утром, красивая! Остановка Полезай, кому надо — вылезай! — и засмеялся довольный своей шуткой.

Мария, опершись о борт кузова, неловко спрыгнула.

Шофер прикуривал. В слабом свете спички порылась в сумочке, достала две десятирублевки, протянула их шоферу.

— Не обидитесь?..

Тот осветил деньги спичкой, небрежно двумя пальцами выщелкнул ее на промерзшую землю.

— Калым! Сто пятьдесят с прицепом — и никаких претензий. Порядочек! — и беспечно подмигнул Марии.

Поднимаясь на дощатое крыльцо райисполкома, Мария строго подумала, что шоферы — народ избалованный. Ни за что, ни про что — подвез человека — и выкладывай плату. Как будто и машина не государственная. «Сто пятьдесят с прицепом», а потом авария. Водка — дело известное.

Она подождала, когда отъедет машина и постучала в тяжелую холодную дверь. Сторожиха, закутанная поверх телогрейки в толстую шаль, молча впустила ее в полутемный коридор, закрыла дверь на длинный гремящий крюк и, не обмолвившись ни словом, отошла к печке — застучала поленьями, загремела чугунной печной дверкой.