Скорее бы пришла машина. Падают капли из умывальника. Она считает до десяти, двадцати, до ста и устает… И что за напасть с коровами? Она тоже хороша: все только собирается взять шефство над красным уголком животноводческой фермы… В комнате тишина, сюда никто не заходит. Только утомительный, настораживающий звон тяжелых капель. И почему не отремонтируют умывальник?
Она поднимается и выходит во двор.
На севере — завеса в полнеба, свинцово-пепельная, пухлая. Она дымится, растет, застилая блеклое небо.
Мария беспокойно проходит по двору, избитому копытами и густо усеянному шишляками, скучному от безлюдия, и выходит за ворота, на широкую дорогу, когда-то аккуратно обструганную грейдером. Дорога по-прежнему пустынна. Мария садится на зеленый плитняк у самых ворот, ее сразу прохватывает ветром, она ежится и, не выдерживая, возвращается в лечебницу.
На узкой скамье сидеть неудобно: ноги не достают до пола, колченогая скамья покачивается. Мария упирается локтем в подоконник, поддерживая голову кулаком, и сладко, дремотно думает о густом чае с сизоватым дымком и нагретой постели с тяжелым ватным одеялом.
А машины все нет. Директор бы мог прислать свой «газик». Хотя он, кажется, опять ремонтируется. Плохие дороги, вот и разбиваются машины. И это, свалившееся неожиданно на плечи: «Эм-карр!» — будто кричат вороны.
За окном, в кустах чахлой акации протяжно и тонко, словно сквозь зубы, насвистывает ветер.
Также тонко, но совсем неумело насвистывает иногда Никитка. Нос у него точно коноплей осыпан. Над бугроватым лбом волосы растут не прямо, как у всех людей, а сразу назад, к затылку, и опущенная челка повисает дугой. «Нашему Никитке волосы корова зализала», — смеется над ним соседка. Никитка не сердится — он выше этого, а только пыхтит, раздумывая над чем-то сосредоточенно. У него бывает уйма ошеломляюще пестрых вопросов, и Мария часто теряется: откуда он их берет?
Когда она возвращается домой, он, забыв о молотке и гвоздях, подходит к ней, долго молча смотрит в глаза и самым серьезным тоном спрашивает:
— Мам, блондин это что такое? А брюнет? Сначала брю, а потом нет? А что такое брю?..
Бывает так, что она не знает, как уйти от вопросов и тогда хватает его в охапку, валит навзничь и, щекоча шершавыми холодными губами его шею, сердито грозит:
— А ну, где у тебя нос? Сейчас покличу воробьев, и они склюют твою коноплю…
Но серьезного человека нельзя так просто обмануть. Он сучит ногами и смеется:
— Ага, не знаешь! Не знаешь, а еще щекотаешься. — Как будто есть прямая связь между тем, что она знает и тем, что хочется вот так бесконечно тискать и щекотать его шею губами.
Родной человек может целыми днями безропотно ждать ее, но подчас и он сердится. Однажды Никитка не спал до самой ночи и, когда она вернулась, горько сказал:
— Вся моя жизня ушла в любовь…
— Что-что? — удивленно переспросила она.
Но он, отвернувшись к стене, не захотел отвечать.
И вот он опять ждет ее. А она не смогла купить самосвал. Что сказать? Он и так перестал верить в ее россказни об отце.
А машины все нет. И опять слышится ей: «Эм-кар-р!» Тяжело падают капли.
За окном словно наступают сумерки — начинает валить снег. Лохматый, сухой, он наискось бьет по окну и тихо ложится на землю.
Мария трогает лоб. Горячий. Она пугается, что может заболеть: говорят, свирепствует какой-то вирусный грипп. А как же тогда скот? Их комсомольские ругачки о надоях и упитанности? Ведь назвал же директор однажды комсомольцев «гордостью и опорой совхоза». А какая из них опора! Прав был Юрка Зобин, когда говорил на последнем собрании:
— Товарищи! Мы построили совхоз и успокоились. Мы давно вышли из своих рамок и должны войти в них обратно.
Все согласились, что надо войти обратно в свои рамки, назначили посты, контроль, нарисовали в клубе красивые диаграммы, а теперь вот может все рухнуть. «Как пожар»! — вспоминает она, и ей становится жарко… Размечталась она тут о чае, о теплой постели. О Никитке раздумалась, будто не сумеет поставить его на ноги без мужа. А машины все нет. Может, ее и совсем не будет.
Мария встает, опять идет через двор к воротам, на широкую дорогу. Острая свежесть окатывает всю, словно холодной водой. Кажется, что где-то невидимо расцвели ландыши — тонкий, едва уловимый аромат пронизывает густой воздух. Ее бьет легкий озноб, она уныло возвращается в помещение. Вернее всего — пойти пешком. Да и опоздала она разыскивать мужа. Можно просидеть до морковкиного заговенья, а так все-таки будет двигаться к дому. Она старается представить коров, заболевших эмкаром, но только видит большие лилово-влажные глаза и кривые струйки слез на атласных мордах.
В помещении Мария взяла увесистую сумку и, чувствуя ее тяжесть, вышла.
Снег бил в правую щеку. Сначала ее покалывало будто ледяными иголками, потом кожа онемела и стало тепло.
Вдоль дороги уныло стояли телеграфные столбы. Провода молчали. Снег все валил. Из белой замяти столбы выплывали призрачно и медленно.
Она шла словно в какой-то дреме. Озноб больше не бил, только что-то давило на ушные перепонки, и в ушах гудело. Она прислушивалась к проводам, но провода молчали.
Дорога, схваченная холодом, была неровная, и Мария все время спотыкалась, будто об узловатые корни сосен.
Думалось о лете, о июльском солнцепеке. С детства Мария привыкла к паутинным перелескам, к густому настою хвойных лесов, когда стволы сосен, казалось, раскаливаются докрасна, а внизу — прохлада и дурман трав. В степи она до сих пор скучала от ее однообразия, но говорила себе: «Живут люди — и нравится. Могла и не приезжать. А приехала — финтить нечего. Степь — не Рижское взморье, тут работать надо».
Не то ветер переменился, не то повернула дорога: щека запылала.
Неожиданно впереди ударил наискось голубой дымный луч солнца, блеснула белизна косогора, ширясь и скатываясь к дороге. Мария увидела, как низко шевелятся тучи, поняла по крутизне луча, терявшегося в быстрых облаках, что далеко еще до вечера, и ободрилась. Сбоку, по горизонту, вскользь ударил второй луч, а первый, не докатившись до дороги, потух. Потом сразу прорвалась напоенная светом полоса, степь неоглядно разбежалась, — лучи словно бы гасили снегопад и от этого дымились.
Мария прибавила шагу и весело взглянула вдаль — на льющуюся полосу света, на шеренгу столбов в этом неохватном просторе. Столбы стояли уже не так уныло, и ей почудилось, что провода о чем-то пели.
За спиной послышался негромкий шум машины. Она оглянулась. С нарастающей басовитостью приближался тупорылый грузовик. Она поставила сумку к ноге, неуверенно подняла руку.
Обдав резкой гарью бензина, грузовик прошел мимо, по-утиному качнулся на колдобине и неожиданно замер, словно уткнувшись в стену. Мужчина в кожане, высунувшийся из кабины, крикнул:
— Подберем, хозяюшка!
Неловко ступая по застывшим комьям дороги, Мария поспешила к машине, сунула в кабину увесистую сумку с флаконами и втиснулась на сиденье — третьей. Мужчина рывком захлопнул тяжелую дверцу. Где-то под ногами у шофера скрежетнули шестерни, машина, словно бы вслепую, осторожно тронулась.
Мария искоса взглянула на мужчину и почувствовала неловкость: это он сегодня восхищался русской женщиной. Решила не узнавать. Так, вероятно, лучше будет и для него. Сладко вытянула ноги и закрыла глаза.
А он осторожно ерзал, устраиваясь, тихо покашливал. Машину встряхивало. К Марии вернулся противный озноб. Тело стало будто невесомым. В глазах таяли оранжевые круги, губы сохли. «Совсем расквасилась, горожанка», — с обидой подумала она. Вспомнила, что не спросила, куда идет машина, но подавать голос не хотелось. Дорога километров на сорок одна, а там рукой подать до Синеволино. К вечеру должна успеть. Стало покойно.
Человек в кожане опять задвигался, мягко спросил:
— Вы не будете возражать против папиросы?..
— Курите…
Сердился мотор: басил приглушенно, часто скрежетала коробка передач. Машина, видимо, шла в гору. Мария открыла глаза. Слоился табачный дым, густо пахло бензином. Воздух, казалось, мог вспыхнуть от папиросы.
Мужчина пристально смотрел на нее. Увидел опаленные, полуоткрытые губы, влажный, лихорадочный блеск глаз.
— Послушайте, вы простудились…
Мария облизнула губы, кивнула головой. Он забеспокоился:
— Что же вы молчали?
Вяло улыбнулась: беспокойство было преувеличенным.
— Не хлопочите. Ничего страшного… — слабо возразила она.
— Слыхал, Вась, — обратился мужчина к шоферу. — Ничего страшного!.. Остановись-ка на минуту…
А машина все шла в гору. Земля, в рыжих лишайниках жнивья, припорошенная снегом, дыбилась к жидкой сини неба, к лохмам низко несущихся облаков. Мотор тянул на басах. Шофер равнодушно смотрел на дыбившуюся дорогу, и только его руки со взбухшими венами, лежащие на захватанной эбонитовой баранке, руки стареющего человека жили своей сторожкой жизнью.
— Вася, останови машину, — просяще повторил мужчина, вытаскивая из-за спины раздувшийся портфель.
Шофер, не поворачивая головы, односложно обронил:
— Увал…
— Остановит, только на гору въедет, — пояснил мужчина. Потом улыбнулся широко, похвалил: — Дело знает. Шофер, как говорят, еще тот…
Машина въехала на увал, четко дала несколько облегченных тактов и умолкла. И сразу сипловато и однотонно засвистел по степи ветер. Погнал полутени облаков, сизовато-серых, как замшелые лбы валунов.
Мужчина щелкнул замками портфеля, вытащил сверток, благоговейно извлек веселый, ярко-малиновый термос, зажал его коленями, потер руками.
— Сейчас мы плеснем чаплашечку чайку, и вам легче станет. — Возбужденно хохотнул: — Как Иисус Христос по душе пройдет…
Мария взяла стаканчик, согревая руки. Она с интересом присматривалась к этому немолодому, чисто выбритому человеку. В мелких складках набрякших век таились горечь и усталость. Как будто человека много обижали в жизни и он не мог противопоставить обидам ни воли своей, ни ловкости, ни силы.