Я молча, сквозь брезент вещмешка трогаю уродливо-ладный приклад «Сайги» и засыпаю. Я ещё не знаю того пути, что придётся мне одолеть, того снежного бездорожья, того страшного чувства Богооставленности и тех минут счастья, боли и прелести, что ждут меня в родной деревне.
Дом
Две старухи и старик — всё, что осталось от жителей Выселок. Святочные метели замели подворья, задичавшие сады, пепелища, заброшенные избы. На пустой заснеженной улице, криво, как пьяные, стоят опоры электропередачи. Линию уже и не разглядишь в кромешной зимней тьме: от многих опор криво и низко висят битые, белёсые, как кость в темноте, изоляторы. Провисли над непролазными сугробами, мотаются голые провода, схлёстываются при порывах снежного морозного ветра и так сыплют искрами, будто в непроглядной черноте ночи по Выселкам летает сказочный Змей Горыныч. Замело колодцы, пути-дороги.
Из окна я вижу густую зыбкую сетку неугомонной вьюги. Гнетёт одиночество, холод сковывает движения, стынут руки. Я откладываю вечное перо, черновики, и мрачные думы накатывают волной: «Неужели так трудно пишут все?» И в ответ мне снежная вьюга сипит мрачным голосом: «Вс-с-се! Вс-с-се!»
На столе развалом — журналы, газеты, книги. Среди книг — художественная публицистика Хемингуэя «Старый газетчик пишет». Я привёз эти советы мастера сюда из Москвы, которая кажется теперь далёкой, невозвратно-прошлой. Я решил поселиться здесь надолго, в будущем — навсегда, в доме умерших моих предков. И когда уезжал из Москвы, чувствовал, что другого выхода и нет у меня. И не только оттого, что обрыдла столица — город, где никогда и ни в чём нельзя быть уверенным, даже и в том, что сделанное тобой в настоящую минуту — и это по-настоящему верно, как ты полагаешь, — сделано по чести и необходимо. И тебе, и кому-то ещё. Город иллюзий и обмана. Где всем правит «Рок и Мир». И если ты уверен в добре и утверждаешься в нём всеми силами души, то и тогда нельзя надеяться вполне и прямо: та ли это польза, которой ждёшь, и не во вред ли она, эта твоя польза, кому-то.
Зима под Рязанью ничуть не проще и не легче, чем на необжитой Аляске. И уж явно зима вряд ли лучшее время года для раздумий и созерцаний. Да и вообще для жизни… Русская зима умеет крепко взять за бока…
Дядя Хэм на обложке книги — совсем старик. Он оброс серо-седой щетиной. Когда-то на эту фотографию смеющегося дяди Хэма в кепке, в свитере крупной вязки с широким горлом едва ли не молились, как на икону. Ему, бесстрашному писателю, завидовали и подражали. И вот этот портрет у меня, и я тоже купился на отчаянную смелость и стремление к полной свободе этого искателя приключений. Борода его скрывает пятна меланомы. Он много терпел, воевал, был пять раз женат, рисковал выходить в открытый океан в самую стихию, участвовал в сафари на льва, да и много чего ещё было в его жизни. И всё, всё это — опыт стойкого духа, важный и для меня, особенно теперь. Опытом пренебрегать нельзя. Хэм никогда и ничего не делал против своей воли, а значит, и впрямь был свободен.
Моё время, как и время старика Хэма, оказалось не самым лёгким. Даже при том, что я не лез в передовые отряды на баррикады, не палил из пушек по своим согражданам, не радовался, как радовались воры и лавочники падению империи СССР и тому ещё, что наконец-то с каждым выстрелом из танков по Дому Советов уничтожается последнее препятствие к разграблению страны. Но ясно было, что испытания и потрясения ждут впереди немалые.
Старик из книжки, прищурившись, смотрит на меня открыто и проницательно. В его знаменитом «Празднике, который всегда с тобой» я наткнулся на знакомые мне, застревающие в памяти фразы: «Будь я проклят, если напишу роман только ради того, чтобы обедать каждый день!» Я машинально выписал и эту фразу, сам не знаю зачем.
Меня волновало всё, что несёт в себе литература из тьмы времён в наши дни. Живо вспомнились истории, рассказанные моим дедом и бывалыми людьми в этой избе, в нашей горнице — «с Богом не спорнице», даже в святочные живые дни — в этой горнице на восток, такой холодной и мрачной. Что говорили, как страдали, как выживали и избавлялись от отчаяния, рассказывая и слушая друг друга. Надо вспомнить их сказания, надо сравнить пережитое и передуманное ими с собой, со своей жизнью, со своим опытом. И унять, и вылечить больную душу. Листая записную книжку, я нашёл в ней высказывания американского писателя Доктороу: «Литература несёт в себе мудрость, избавляющую от отчаяния. Она связывает настоящее с прошлым и зримое с незримым. Она дозирует страдания. Она говорит: чтобы и дальше существовать, мы должны вплести свою жизнь, самих себя в наши сказания. Она убеждает, что, если мы этого не сделаем, кто-то сделает это за нас».
«Итак, — думал я той святочной ночью, — тебе надо написать первую настоящую фразу, фразу той рукописи, которая поможет тебе понять самого себя, укажет направление и, как знать, быть может, пособит не тебе одному, а и читателю. Ведь если уж и считать какое-то поколение потерянным, так это поколение никакое иное, а твоё. Просто потому уже, что такого предательства на единицу времени не знала, пожалуй, ни одна страна. Плотность этого предательства можно поименовать как физическую величину вроде Джоуля или Кюри. Или именем сатаниста Кроули — что, конечно, вернее. Утрачена связь времён и событий. И не только отцы и дети теперь разбиты, рассеяны. До абсурда мало людей даже среди верующих знает, что русский, прославленный во святых богатырь Илья Муромец, заступник сирых, вдов и детей, — лицо вовсе не вымышленное, а действительное имя. И мощи этого богатыря покоятся в Киево-Печерской лавре, в самом сердце Киева — матери городов русских. И при всём том мы дожили теперь и до времён явно последних, когда Киев — отдельно, Россия — отдельно».
«Понять и найти нить, связующую поколения», — не много ли ты взял на себя? Ты ушёл из города, но и в деревне всё ещё не ко двору. Корни твои, твоих предков высохли здесь. Они не возродятся уже никогда, как не возродятся те поля, те гектары необозримых рязанских полей, сплошь заросших плотным березняком, их не поднимешь теперь, эти земли, ни в три, ни в четыре плуга. И при этом нам твердят с высоких трибун, что опять побит рекорд урожая за пятьдесят, а то и за последние сто лет. Как такое может быть? Ведь вся целина по России срединной — это даже и не целина уже, это сплошной дикий и дурной лес. Бесперспективная деревня теперь — едва ли не вся Россия. Это именно то, что называется «было и быльём поросло». Понять и найти что-то важное. Какую-то зацепку, тропу к истине: как случилось, как могло случиться так, что родины нет, не стало. Ведь не отняли же её. Необходимо найти ответ, уяснить…
Итак, надо написать первую настоящую фразу, найти звук, тональность, а за ней всё пойдёт само собой, как по маслу. И в эту святочную ночь фразы приходили, и я записывал их и вычёркивал. «У-у-и-и!» — надрывалась вьюга, закручивая метельные веретёна-прялки, выдувая из моей головушки настоящие фразы, а в горнице уже трудно было сидеть за столом. Пальцы пишущей руки вдруг свела конвульсия и так дёрнула, что заморская ручка с замёрзшим гелем вдруг выстрелила пулей в стену, вылетела из напряжённой кисти в заиндевелый передний угол, к прабабкиной иконе Божьей Матери «Всех скорбящих радость» — иконе отчаявшихся и заблудших. Икона сияла радужным светом, сверкала снежными пылинками, играла живым радужным инеем. Подняв авторучку, я не мог оторваться от иконы, от светлого оклада и взгляда Её. Она казалась живой.
Часы-ходики с кукушкой, старые, с цепной передачей и подвязанными к цепи для прибавки веса гирь щипцами для колки орехов, отсчитали без четверти час. «Надо протопить трубку и лечь спать, авось утро вечера мудренее», — подумалось мне в этот самый мёртвый час.
Сухие берёзовые дрова быстро разгорелись. В грубке загудело, завыло на разные голоса. Языки пламени весело заплясали. Сжимая и разжимая пальцы над огнём, ловя горстями пламя, как кудесник, и ворожа, и согревая ладони, руки, я сел на запятки валенок, подкладывал в грубку поленцы дров. Берёста заярилась, заблестела, помедлила и вдруг, щёлкнув, заворочалась в огне, свернулась и развернулась в чёрный пергамент тех «рукописей, которые не горят», которых множество, но которые уже не прочесть никогда и никому на этом свете — разве вот только булгаковскому Воланду, для которого, как известно, не было ни прошлого, ни настоящего.
А мы — народ Божий. И уж как горели рукописи по Руси и полыхали рукописи народа-то Божьего! И как теперь ещё горят. И будут гореть. Сколько писателей, мыслителей и поэтов ушли в небытие и безысходность совершенно безвестными. О них не расскажет никто и никогда. И если соцреализм называют сегодня безвременьем литературы, то наше время — не просто безвременье, а чёрная бездонная дыра.
Думы. С тлеющей чёрной берёсты да с полешек, осыпавшихся золотыми искрами-хлопьями, не отпускали, застряли в голове. Подсознание работало в поисках первой фразы, от которой — как от паруса ладья, тронется и поплывёт. И сюжеты, и фабула приходили и уходили. События, люди, дела…
Горница наполнялась теплом. На единственной иконе таял иней, собирался в капли, ручейками скатывалась влага, как будто Божья Мать плакала, печалилась обо мне и оставшихся в живых жителях разъехавшейся и вымершей деревеньки — старике и двух старушках. В сумятице чувств думалось: «Выживут ли старики этой святочной непроглядной морозной ночью? Протопила ли больная Акулина свою печку?»
Сняв шапку, полушубок и валенки, я улёгся на кровати покойного деда. Кирпичи нагрелись, и стало тепло, светло. Догорели дрова и в печи. И в отдушине трубки, и выше за потолком гудело и выло на разные голоса, вьюга не унималась. Дождавшись, когда догорят остатки мреющих угольков, я помешал кочергой в колоснике, выключил свет и лёг на кровать. В горнице стало черно, как в пропасти. Сон не приходил. Бессонница мучила и томила. Перед глазами проходили яркие, зримые образы; подсознание не затормозить. Я вставал, щёлкал выключателем, записывал на клочках бумаги фразы, произносил слова вслух, выключал свет и вновь укладывался. «Матерь Божья, заступница! Помоги выжить в эту ночь!» — взмолился я внутренне и искренне перекрестился, как учила меня покойная бабушка — тремя большими твёрдыми раздельными крестами на передний угол с иконой. «Ты всегда помогала мне, Матерь Божья, помоги и на этот раз. Выжить».