Двое на всей земле — страница 26 из 35

— Кой там «похвально», — огорчился я от «похвал». — Жизнь — муки адовы. Там-то что ещё, в Москве. Москва живёт. «Гудит, как улей, Москва живёт, а нам-то что, нам… который год». А вот тут поживи, в деревне. «Поживи-ка у деревни, похлебай-ка кислых щей, поноси худых лаптей». Как вы тут жили-то, дед?

— Так и жили, как ты теперь, так же мёрзли. Ты вот что, у меня времени мало. Приезжать на охоту с собакой надо было. Да с хорошей. А если книгу писать, то заранее продумать, о чём. Ты помнишь, я рассказывал, тоже не с бухты-барахты. Вся деревня слушать сходилась. Помнишь, о втором явлении-то, как Христос спустился по верёвке прямо с небес и не узнал этого мира. А мир не узнал Его. Инди-виду-ализация, внучек. Она губила и губит, и не только она.

— Больше всего этот Кузьма Лукич меня волнует. С виду прост, вроде дурачка. А временами — философ. Никак не могу распознать его, выписать.

Дед стал серьёзен, задумался:

— Понимаю тебя. И я его не раскусил. А уж на что друзья были — не разлей вода. Он что же, всё чудит, озорует?…

— И чудит, и озорует. Рассказывает, как из колхоза убежал в депо.

— И под тополя не собирается? От, ишь ты, характер. И хитёр. И уберёгся, и даже у вас там уберечься умеет.

— «Под тополя» собирается, домовину себе отгрохал, намедни хвастался.

— Ох, и типы жили у нас в Выселках! Которые — ушли, а этот — вон он, всё воду мутит, поди ж ты. Всё ждёт от него чего-то Господь, не призывает. Так вот, смешками да намёками, без слёз прожил. Ты ему водочки плесни побольше, он тебе многое расскажет, а ты слушай да записывай. И проще пиши, не додумывай, не преувеличивай. Вроде как Иван-дурак, а всё — у него в кармане. Хлеб-то возят в Дубровино?

— Вторую неделю не везут из-за бездорожья. Метёт и метёт, света белого не видно. Сегодня с утра собирались ехать на заготовку с Кузьмой. На своих двоих, с салазками древними, из липы гнутыми, у него в сенцах стоят.

— Ну, помогай Бог. День, похоже, хороший будет, управитесь до вечера.

— Сам-то как, дедушка, в аду или в раю?

— О-о-о, внучек, и не спрашивай. Всех живущих ныне дожидаемся, тогда и ясно будет. Суда Божьего ждём. Тогда и определят, кого куда, как писано: козлищ налево, овец Божиих направо. Все ждут, и я жду.

— Чего-то долго там у вас, чего так долго-то?

— Разбор идёт. Разве скоро разберёшься? Воровали, охальничали, пьянствовали, а говорили «товарищи», «товарищи». Теперь ваши пошли, олигархи да господа. С ними-то проще должно быть, яснее. Того застрелили, этого взорвали, утопили. Кажется, убиенным — сразу паспорт на небо, ан нет. Тут глянешь, чего он, убиенный-то, а понаворочал столько, обобрал-оголодил, сиротами сделал — тысячи. И инда душа займётся. Убежать бы от них куда — так совестно. Плуты, вор на воре. С девками несовершеннолетними, молодыми, за деньги в бане парились. У народа ваучеры обманом поотнимали. Да ещё по десятку-два убийств на каждом. Вот тебе и господа-товарищи. Они, эти ваши, «новые», и путают тут всё, и тут плутуют, пытаются. И все — бывшее начальство партейное. А уж скромны-то на вид, слова лишнего не скажут. Всё «будьте добры» да «пожалуйста». А всё, поздно. Ты вот хоть за меня молишься, а за них и помолиться некому. Ну, прощевай, кличут меня, зовут зачем-то, — он приподнялся так же легко, как и сел, вздохнул: — Эх, господа-господа, господа-демократы. Ноги моют они тут нам, христянам-то.

— Они?

— Они. Моют да пьют воду. Разжалобить хотят. Да поздно. При жизни получили все свои блага, теперь расплата.

— У нас их тут теперь пруд пруди развелось. Ждут их там?

— Жду-ут, голубчиков. Да ты вот что, чтоб не забыть: пойдёшь — во всём слушай Кузьму. Искушения вам будут, но водки с ним не пей по дороге. На тракторе обратно не езди, иди пешь. Санки возьми и иди. На кладбище в обратную сторону не заходите, сразу домой. Да и не до того вам будет. Помни моё: искушения будут…


Лапти


Взволнованный, совершенно проснувшийся, глядел я в потолок, не смея собраться с мыслями от быстрого сна. Собраться с духом, двинуться не хватало ни воли, ни желания. И было радостно-страшно вспоминать жесты, интонацию деда и лёгкую беседу. И я всё бы лежал так-то да лежал, укрытый двумя одеялами и шинелью, как вдруг в дверь забарабанили совсем уж нешуточно, и громкий голос Кузьмы привёл меня в чувство:

— Отпирай, открывай, скорее, скорее, опаздываем!

В открытую дверь Кузьма вошёл боком, нехорошо косясь на меня, ещё не одетого. Принялся ворчать немилосердно; он отряхивался шапкой, и снежная игольчатая пыль летела на меня, бросая в дрожь:

— Опаздываем. Хлеб, а главное — водку развезут, нам не достанется.

И уже с упрёком несмываемого моего позора лежебоки теперь уже на веки вечные добавил:

— Ну, а у вас что там, в ракетно-зенитных войсках, где ты служил, все так спят, что ли? Ай все? Э-э, брат, тогда нам никакой «Тополь-М», ни «Сатана» не поможет. Первой же бомбой, как цыплят, того… Бомба как ахнет! Мериканцы, они, поди ж ты, этак не спят, не-е-е.

Дед сразу сразил меня своей одёжкой-обуткой, как он сам говаривал: в допотопной огромной овчинной шапке, сшитой, верно, им же вручную. Полушубок — подрезанный зипун, заплата на заплате. Зипун туго-натуго перехвачен обрывком верёвки, на ногах — огромные лапти, серые онучи из суконного одеяла. Меня разбирал смех. Я своими глазами видел у деда Кузьмы хороший полушубок, новые валенки и довольно хорошую шапку.

— Чего ты гогочешь-то, — бросая на меня косые недовольные взгляды, ворчал дед. Он вынул из вещмешка новые лапти, онучи, поторапливая. — На-ка, новые даю, надевай. Да поскорее, в валенках-то ай пройдёшь по бездорожью? Шаг-другой — и увяз по горло, и сиди выбивай. Хуже, чем по болоту иттить, вот увидишь.

— Нет уж, дед, уволь. Да я и забыл, как обуваться в лапти. С крепостных времён, как вольную дали, ни разу не нашивал.

— Не тарахти, недолга тебя выслушивать. Садись на лавку, я умею и обмотки вязать, и лапти того…

Тогда и смех разобрал меня, и жалость, когда глядел, как старался Кузьма над моими ногами, краснея лицом от прилива крови, стоя внаклон:

— Нынче лапти никто не носит, людей перепугаем, что подумают? Эх, Лукич, загремим с тобой вместо сельпо да в психбольницу или в отделение до выяснения личности.

— А и глуп ты, малый, вот что! — сердился дед Кузьма. — По сугробам пойдёшь, вспомнишь меня, моё слово. И легко, и тепло, и сухо.

— Да нет, что ты, шутишь, что ли? В Дубровине знакомых полно, ровесники ещё по школе-интернату, стыдно будет.

— Да? Твоё последнее слово?… Ну, как знаешь. Пожалеешь, что меня не послушал, неслух окаянный, — дед Кузьма, огорчившись, кинул на лавку лапти и портянки и, не переставая ворчать и ругаться, вышел.

Одевшись, я взял охотничьи лыжи без палок. Дед строго посмотрел на меня.

— А лыжи-то зачем? — удивился — Мы же не на охоту, что ты? Как санки-то повезёшь на лыжах?

— Мы по очереди. Один везёт санки, другой идёт на лыжах пустой…

— Да что ты, малый, я и молодой-то на них не вставал сроду, да и не полезут ремни на мои лапти. Мои ноги не для лыж. Стой-ка, ты деньги взял? Побольше надо взять, может, Силантий на тракторе подбросит, он мне друг, тракторист-то, Силантий.

День устоялся как по заказу, яркое солнце заливало улицу, солнечные поля горели каждой снежинкой. От яркого солнца ломило глаза, привыкшие к полусумеркам да тёмным сеням и чувалу. Редкие белёсые, как бы весенние облачка, мазками по голубому, стояли, не меняясь, высоко на северо-востоке. И ни единого следочка не было. Дорогу можно было различить только по столбам, как по вешкам, стоящим далеко друг от друга.

За деревней, минуя кладбище, пошли напрямки, не разбирая дороги.

Дорога наша в Сонино лежала через деревню Поляки, неблизко. И дед Кузьма часто останавливался, садился в санки и курил. Когда шли мимо кладбища, дед пристальным взглядом смотрел на голые тополя, вязы, оградки и кресты, мучительно думая о чём-то.

— Скоро, чувствую, туда идти, — одышливо кряхтя, воняя самосадом, проговорил он, догнав меня. Глаза его слезились, бородёнка растрепалась от ветра. — Так оно есть, сколь тут воду ни мути, а под тополя не миновать идти. И домовина готова, — и, отвернувшись, мелко-мелко закрестился и скорее зашагал по снежной равнине прочь.

В пустых снежных полях поволокло позёмку. Она змеёй вилась за нами следом, то обгоняя, то отставая. Всё словно вымерло. Радовал простор, солнце. По солнцу истосковалась душа, и только дед, как опытный шкипер, останавливался и подолгу смотрел в ту сторону, где высоко и прелестно уже размазывались по небу высокие парные облачка. В голубой дымке синели дали, леса и посадки, кое-где стояли омёты, стога овсяной соломы в снегах. Остожье возле них было основательно потрёпано и ополовинено: понятно, не тридцать шестой, за пять колосков не посадят. Редкие болота чернели голыми лозинами и осинниками. Ровным порядком стояли подновлённые, несокрушимые, гранёного бетона столбы электролинии, ведущие в центральную усадьбу Дубровино, так что удивляло: как и кто нашёл время и средства в этой глуши выставить столь стройный ряд столбов, казавшихся признаком какой-то совершенно иной цивилизации.

Дед всё чаще останавливался, широко и с размаху садился на санки на притороченные к ним пустые мешки, с подчёркнутой неторопливостью и старанием поправлял свои лапти, натягивал онучи и увязывал покруче да покрепче, и выше, к коленям… Наконец я сделал вид, что понял намёк, стал уговаривать деда не вставать с санок и, уложив лыжи, потащил деда прямиком к большой дороге, ведущей в село Поляки. До него было уже рукой подать, но я и сам изрядно вымотался. Валенки засыпало снегом, и в глубине души я уже ругал себя за то, что не послушал старика и впрямь не обул лапти, не поддался на уговоры Кузьмы. Да и перед кем, в самом деле, форсить. Оскользаясь то и дело и проваливаясь, я слышал сзади ворчание:

— Неслух окаянный, — ругал меня дед вполслуха, сидя на санях, сложив запорошенные снегом лапти крест-накрест, — совестно ему, вишь ты, в лаптях. А как же мы с дедом твоим всю жизнь. Ботиночки за спинку, лапоточки на ноги — и в дорогу дальнюю. Кто стариков не слушает да не почитает, тот век в добре не живёт, горе мыкает.