Двое на всей земле — страница 32 из 35

И вдруг, будто сам себе, словно оглянувшись на этот мир с высоты полёта, отвечал Лукич:

— Спасёмся все! Не дрейфь, Сашка!

Даже оторопь взяла, он словно прочитал мысли. А может быть, просто подумал о том же вслух?

В полдень бабка Лиза повела нас хлебать щи, помянуть усопшую. Акулина лежала уже убранная. За обедом никому не хотелось говорить ни о чём, всё только думалось. Наевшись, Кузьма Лукич промокнул губы скатертью.

— Ну, вот оно и ладно, земля ей пухом. Ничего ей теперь не надо. А, кажись, недавно бегала, всё чего-то хлопотала, свинину искала в соседней деревне. Кому-кому, внукам. Их только прикорми. Так и будут рот открывать, как кукушата в чужом гнезде: «Корми!» Уж я-то знаю. За её задаток ей одних рёбер и нарубили. Да голяшек вон я принёс в сенцах, глянь.

Бабка Лиза в сердцах подняла голову, удивлённо посмотрела на Кузьму Лукича, как бы говоря: «Молчи уж, плут!» И под ее удивлённый взгляд, охваченный сложными чувствами, дед начал вспоминать:

— И платочек Акулина мне дарила с вышивками.

— Хм, хм, — прикрывая щербатые зубы ладошкой, не утерпела, не смолчала бабка Лиза, — вот уж никогда бы не подумала.

Кузьма Лукич кисло дёрнул губами, строго взглянул на бабку Лизу:

— Чего смеёшься-то? Никогда бы она, глянь-ко, не подумала. А всё из-за матери её, Фёклы. Сватали, а она, упокойница, не отдала, мол, «не отдам за синие посконные портки». Так и сказала. Акулина любила меня, песни пела: «Не носи, Кузя, кубаночку, я и так тебя люблю, а то девушки влюбляются в кубаночку твою».

— Ты гляди-ка, ты гляди-ка, — бабка Лиза не могла поверить. — А я и не знала.

— Хот-хот, затрясла головой… Не тряси головой-то, не тряси. Я молодой-то и на балалайке играл, и плясун был первый в Выселках.

— Да ты и сейчас-то артист, — махнула ладошкой на Кузьму бабка Лиза. — Только тыкнуть да плясать.

Неловкий этот разговор с малопонятными упрёками нужно было прекратить: человек умер, чего они, о чём? Но люди всегда остаются людьми, со своими слабостями, даже на самом краю, не понимая, что время ушло и былые достоинства на сей час показывают их смешными.

— Дед, — напомнил я о делах, — не пора ли на что-то решаться?

Дед закряхтел. Я понял, что гроб он отдаст.


Из рода в род


На широком дворе лежали дубовые дрова, заготовленные ещё осенью. Дед долго выбирал, пристальным взглядом высматривал самую удачную лесину, затесал и прошёлся рубанком. И до позднего вечера мы делали крест бабке Акулине, а надписи сделали на другой день утром. Уложили крест на большие санки для дров, взяли пешень, топор. Запирая ворота, дед проговорил:

— Ну, малый, с Богом! Может, за день-то и выроем могилку Акулине.

Наученный опытом, я надел лапти, накрутил онучи выше колен, как научил меня дед Кузьма. Оба в лаптях, мы шли к кладбищу напрямки, улицей, огородами, запущенными садами. Кладбище занесло так, что пришлось пробиваться с лопатой. Только теперь я заметил чьи-то следы справа, увидел повисший дымок недалеко среди обступивших кладбище осин. Кузьма Лукич направил стопы к тому месту, откуда струился дымок. Елизавета уже очистила площадку для могилы и давно, с темноты, принялась отогревать землю костром. Сухостоем да валежником, лапником, что собирала тут же.

— Еле отыскала место-то, — сообщила она с некоторой гордостью, даже героизмом. — Покойница просила рядом с матерью, Фёклой, похоронить. Отогрелась землица, а то чугун была.

Лизавета, прокопченная насквозь, умывалась снегом. Чистили снег и разгребали ещё горевшие, сопротивлявшиеся поленья — в чёрную кашу, грязь с золой. Начали долбить пешнем, Кузьма Лукич вспомнил давно умершую Фёклу:

— Эх, и суровая была старуха. Долгушей звали. По-уличному. Шаг до-олгий… Ходила, будто овдовевшая царица или княгиня какая… Ох, и не ндравился я ей, от Акулины отгоняла меня с бранью. Ну, да дело прошлое, что вспоминать.

Едва сняли золу да холодную грязь, и земля загудела под пешнем и ломом, будто под ногами лежала бетонная плита. С самого начала стало ясно, что за день нам не управиться. Так и случилось. В сумерках к подстанции, к торчащим над ней изоляторам, к площадке высотой в метр от земли, стоящей за оградой кладбища невдалеке, подкатил на лыжах электромонтёр. Дед Кузьма сразу узнал его, крикнул:

— Здорово, соколик! Когда нам свет сделаешь?

— Где-то замкнуло, — угрюмо ответствовал электрик и полез открывать шкафы, но, убедившись, что причина где-то на линии, в полях, подошёл к нам. Я сказал ему, что схлёстка проводов — в Выселках. Электромонтёр поправил провода, вновь приехал, заменил предохранитель в щитке подстанции, сменил сгоревшую лампу в фонаре. Яркий свет разлился по кладбищу, и в редеющих сумерках зловеще выросли тени деревьев, крестов и памятников.

— Дайте-ка я подолблю, погреюсь, — попросил электромонтёр.

Дед Кузьма дал ему пешень, и молодой парень с обезьяньей ловкостью начал долбить. Дед Кузьма журил электрика:

— Две ночи с керосиновыми лампами сидели, а тебя и днём с огнём не сыщешь.

— А в Архипове загорали, — не переставая долбить землю, говорил электромонтёр. — Скотный двор загорелся от проводки. Два дня там и торчали. Собачья работа. Выпить некогда.

— Ой, на-ка, на-ка, у меня есть, — и дед Кузьма начал угощать своего знакомого.

— Считай, и дома не бываю, мотаюсь по всей округе, как кобель, — глотая водку из горла и задыхаясь, жаловался электромонтёр. — В деревне-то что! Вот в поле закоротит — поди попробуй найти. Нескоро сыщешь.

— Эх, бедолага! — суя в руку электромонтёру хлеб и сало, жалел его дед. — Зажуй-ка, на вот, зажуй, закуси хоть чуть. До дома-то далеко.

— А водка-то того, настоящая, — с приятцей удивился электрик. — А то всё спирт электролизный, горький — полынь. А чего, болела старушка-то?

— Болела, соколик.

Фонарь светил хоть ярко, да низко. Тени мешали долбить и копать землю. Тени, как живая распуганная нечисть, нетопырями вспархивали и взлетали — живо мешали, путались, и голова шла кругом. Деревья качались от ветра. Заметив, что мы в лаптях, электрик захохотал.

— Как увижу деда Кузьму в лаптях, смех разбирает, — становясь на лыжи, кричал мне электрик. — Сам видел на нём новые валенки, а он, вишь ты, в лапотцах. Ай, не холодно, ай, валенки-то уже и сносил, дед? Концерт, да и только. Ну, пока.

Кузьма решил оставить всё до завтра. Незаконченную могилку, «струмент» — всё это возле могилы он закидал снегом, чтобы никто не украл. Пустые санки потащили назад. И когда вышли в поле, чернота зимней ночи ослепила, оглушила тишиной. Ни следа, ни звука, никаких признаков жизни. Лишь в Выселках на столбе чётким перевёрнутым конусом света горела из-под чашки-отражателя лампочка.

Хоронить Акулину везли на санках. Дед Кузьма делал для себя большие дровяные сани, на них он зимами возил хворост из леса, и эти санки, лет уж им было пять, служили теперь похоронными дрогами. Мы с дедом шли впереди, тащили за верёвку санки, а бабка Лиза шла сзади, хваталась за поясницу и останавливалась.

День удался хороший, солнечный, и мороз небольшой. На высоких сугробах гроб с Акулиной грозил падением, и мы часто поправляли домовину.

— Ну, слава Богу, привезли, — задвохаясь, проговорила бабка Лиза и тотчас начала говорить с Акулиной как с живой, а под конец и плакать с причтом:

— Ой, Акулина, Акулина, отмучилась, убралась. На кого ж ты нас оставила? А я одна, горемычная, остаюсь на всю-то деревню.

Пронзительный, как сверло, голос бабки Лизы нестерпимо резал мозги и сердце.

В этих причитаниях на старинный лад слышалась какая-то жгучая, безнадёжная правда, жалость к себе, ко всем живущим, и жалоба на нищее и одинокое существование. Какой-то эпический трагизм судеб людей среди сугробов, нищета и тщета жизни.

Начали прощаться с Акулиной, и бабка Лиза уже завыла — не остановить. Дед начал бормотать:

— Ну, будя, будя, болезная. Прости, Господи, люди Твоя. И благослови достояние Твое. Не по грехам нашим, а по милости Твоей. Прости и ты, Акулинушка. Если б не матушка твоя тогда, укатили бы в город из этих Выселок, пропади они пропадом, по-другому бы всё и вышло. Прости-прощай.

И тут любопытная бабка Лиза вдруг смолкла, дёрнула по глазам рукавом плюшевого полупальто и посмотрела на Кузьму своими ясными серыми глазами. Дед пощипал-пощипал бородку, поправил подушку под головой покойницы, смахнул завиток стружки с её груди. Вытащив из кармана гвозди, зажав лишние во рту, начал деловито и умело заколачивать гроб, с удивительной ловкостью. А заколотив, поискал глазами сумку, висевшую на сучке рядом, вытащил водку, глотнул и поставил себе в боковой карман, чтобы грелась до поры. И когда подровняли бугорок могилы, бабка Лиза повесила на крест собственноручно сделанный венок из бумажных цветов.

Мы двинулись в обратный путь мимо полузанесённых памятников, крестов — этого селения мертвецов. Сколько тут известных и неизвестных трагедий хранится под снегом и мёрзлой землёй! Вот пожелтевший медальон юноши — застрелился в лесу из охотничьего ружья. Двое мальчишек лет десяти играли в охотников и зайцев. Один из них снял со стены ружьё старшего брата и убил наповал второго «зайца». Женщина, уже не молодая, облила себя бензином и подожгла. Смерть наступила в муках, потом пожар, тут же, в предбаннике… На свадьбе гуляли, пили самогон, — сгорел от сивухи запойный молодой тракторист, так и не отпоили молоком. Старуха турила самогон да меняла его на дрова и зерно у заезжих механиков. Бабка хозяйственная, характерная, крепкая, как объясняла бабка Лиза, но сама «вружилась» и в запое умерла от сердца, неделю пролежала на своей печке, пока хватились её. Тракторист лет двадцати ехал пьяный на тракторе и не мог миновать оврага, перекувырнулся вместе с трактором, придавило колёсами. Бабка Лиза останавливалась возле могилок, смахивала снег с крестов и памятников, подкладывала корочки хлеба птицам, щепотки пшена — для того и припасённые, чтобы помянуть, — да крошила блинцы на пшённой кашке. Рассказывала, кто и какой смертью умер.