— Ну вот, дело в шляпе… — потягиваясь и зевая, сказал шеф. — Скоро у нас отберут этот маршрут, этот куст малиновый, решают… Конверсия, понимаешь. «Росатом» теперь под себя всё гребёт, да хоть бы и отобрали, всю плешь проело это Заозёрье. Как командировка — жди неприятности. Ты там осторожнее, в посёлке, что ни дом — химики или бывшие зэки. Завод построили и осели там. Да староверы бывшие, тоже непростой народ. Прямо рок какой-то. Да вот с тобой случай — ты обморозился, а прошлой осенью там у Гали Савиной украли метиз[1] с приборами образцовыми, с клеймами. Верно, думали, что там доллары… Ведь выкинули же, гады, за ненадобностью, в чистом поле. А меня за горло по этим делам. И чуть не судили. А лет пять назад в самый разгул химиков произошёл такой случай, до сих пор верить не хочется…
И тут шеф захохотал, и хохотал так долго и заразительно, что и Юра хмыкнул — уж больно потешен был Филипенко, — прикрыл рот и подпёр кулаком. Юра знал таких рассказчиков: ещё ничего не сказано, а сами уже заранее смеются.
— Про печёнку слыхал? Нет? Что, наши старые работники не рассказывали? Ну и дела-делишки. Я тебе расскажу, а ты слушай и, когда Надя ответит нам, жди, — он нажал кнопку связь-аппарата. — Дело было в апреле, в самом начале… Послали Саню Сапунова в командировку в это самое Заозёрье, пэ-я… Ну, послали и послали, дел-то малая тележка. Вернулся он чин чином, отчитался, всё пучком, а где-то уж в мае, — тут шеф развёл голые, по самые подмышки, руки, блеснул широким золотым кольцом и перешёл на шёпотный крик, — в мае, в средине, к прокурору меня самого… А я тогда отдел возглавлял, старшим диспетчером был. «А меня-то за что?» — думалось. И аж затосковал я: через день да каждый день к прокурору, к следователю, в суд…
Юра, отслуживший в конвойных войсках, сидевший битый час в этой жаре, знавший десятки жестоких случаев, склонность шефа к подобного рода анекдотам, пристально ждавший ответ секретарши, вновь пожалел, что невпопад зашёл к начальнику. Любые упоминания о жестокости после вчерашнего разговора с матерью — пулей ранили молодое сердце. Он не любил рассказчиков грязных историй про то, как они спали с чужими жёнами, как брались за ножи и топоры, — всю эту людскую немочь и нечисть.
— За-тас-ка-ли! — шоркая по нерусским кудрявым волосам и выкатывая белки больших турецких глаз с тёмным райком, сипел шеф. Юра видел своё отражение в этих глазах.
— И что?
— Да вот слушай, не перебивай. Уж после-то мы смеялись над Саней. А началось с малого: он нашёл квартиру у бездетных молодых химиков. Из бывших. Они купили дом у старика возле завода, а утром, чтобы поспать подольше… Саня и клюнул на эту удочку: близко от завода. А с завода и сейчас спиртишко потаскивают, а тогда-то, в ту-то пору — залейся. Детали спиртом промывали в специальных ваннах и сливали в канализацию. Сам знаешь, в лаборатории инспектору-поверителю норовят угодить, умаслить, чтоб поменьше браковал. Саня и потаскивал спиртяшку, точнее, ему проносили через проходную шустрые киповцы. Расплачивался он с хозяином спиртом каждый день…
— А чем дело-то кончилось, за что судили-то? — не терпелось уйти Юре. Он знал многое и про спирт, и про киповцев, и про химиков…
— Когда потащили к прокурору, к следователю, я Саню спрашиваю, мол, чего натворил-то? А он и сам не понимает, мотает головой. И что? Саня закончил командировку, вечером пришёл на квартиру, а хозяин жарит и парит, отъезд собирается отмечать, печёнку готовит. Зовёт к столу гостя. Саня выставил фляжку фасонную спирта, знаешь, такие фляжки есть, дугой, чтоб незаметно пронести в кармане.
— Да, знаю-знаю, ну и что случилось-то?
— Да препоганое дело! Этот химик, хозяин-то, застукал свою сожительницу с любовником!
— И только-то! — воскликнул Юра и подумал: «Скучно, что ли, ему от безделья, разговоры разговаривает. Хорошо как всё устроили для него его дяди…»
— Да ты слушай, — обиделся тот. — Застукал химик свою бабёнку на самом хорошем месте, на софе, да не одну. Мужик выскочил, вынес оконную раму, хоть и порезался стеклом, а ушёл. Пока химик топор из-под печки доставал. А сожительницу порешил на месте, изрубил на куски, сложил в подполье, а печёнку зажарил… Пьют они с Саней спиртишко, а под полом — баба изрубленная… А они печёнкой её зажёвывают…
Юра заёрзал на стуле. Какое-то мерзкое отношение к людям рождалось в его душе, когда глядел на шефа, на его короткие, похожие на женские, мягкие запястья, холёные руки, на широкое кольцо, такое блестящее, что оно от брошенных на него теней и отблеска солнца казалось помятым… Рубаха с коротким рукавом выглажена в стрелочку. Жена заботится, ценит, видно… Но как же может она уважать такого…
— Это анекдот? — спросил Юра.
— Не веришь — надулся шеф, — познакомлю тебя с Саней, дело прошлое, расскажет. Да вот хоть нашу приёмщицу спроси, Марью Петровну…
— Не надо, зачем. А как же нашли, узнали этого печёночника-то? Хозяина-то?
— Да очень просто. На лесной поляне в мае кисть руки нашли. Ночью, видно перекладывал из подпола, торопился. Да и земля была мёрзлая. А тут соседи: баба пропала. Он спохватился, сам и заявил в милицию, мол, жена пропала, ищите, я тоже искать буду…
— И сколько ему дали, химику-то?
— Да лет шесть, кажется, дела-то любовные. Аффект, ярость, измена и прочее. Тут так поверни и так покрути. Баба-то, как ни кинь, верно, дрянь была. Сане пришлось уволиться по личному желанию, мне — выговор… «Смотри за подчинёнными, за личным составом, чтоб спирт не воровали и не угощали им».
Начальник чиркнул спичкой, Юра тоже прикурил, хоть курить не хотелось. Было такое ощущение, будто на голову вылили ушат помоев. Вдруг телефон зазвонил как сверчок, и малиновый Настин голосок доложил:
— Игорь Демьянович, билет заказан на двенадцать ноль-ноль. Пусть Хломин зайдёт за командировочными и предписанием.
«Окей», — внутренне сказал Юра и, как можно поспешней, вышел, закрыл за собой обе двери. Сумка-самосвал стояла там же, где её и оставил, и в первом часу пополудни он был уже в салоне самолёта. В чистом и свежем воздухе под голубым небом.
…Как только «Аннушка» — «АН-2» — развернулся, вибрируя старым корпусом, лёг на курс, Юра постарался забыть все неприятные разговоры и удобнее устроился в кресле. Молодые лётчики растворили дверь кабины, и Юру поразила сложная приборная зелёная доска. В проходе, натыкаясь на сиденья, ходили дети. От болтанки широко, по-мужски раздвинув ноги, сидели женщины в цветастых платьях; небритый мужик лет сорока вёз в «авоське» валенки… В правый борт дул сильный ветер, поднимая крыло, временами самолёт проваливался в воздушные ямы, и тогда внизу живота неприятно щекотало, слегка тошнило. Мерный звук мотора убаюкивал, но никак нельзя было заснуть в неудобном кресле. Задремал мужик, не выпуская из рук «авоську». По пластмассовому обшиву салона изнутри — «под обои», с синими розочками, перелетали друг перед другом мухи. И это было как-то очень странно: в самолёте — мухи…
День стоял чистый, светлый. Изредка в иллюминаторе проглядывали белые, как лебяжий пух, облака в зеркальной своей белизне отражавшие солнце. Внизу плыли — то дома, схожие со спичечными коробочками, то — поля, ухоженные как школьные наделы, то тёмными овчинами проплывали леса.
Змейками извивались речки, по которым бежали солнечные отблески, как будто нарочно, со смыслом, была показана и блистала эта Божественная красота. Замысел был, намёк на что-то, на что?… И чёрная тень самолёта заскользила по холмам, по лесам, похожим сверху на шерсть с исподу всё того же полушубка Евсеича.
Заскользила тень и по зонам, забранным заборами, по вышкам часовых. Для чего же так прекрасна Земля? Для красоты разве только своей Божественной, и не для чего больше? Воды слюдяные, сияющие реки — как родники, питающие человека. То вспыхивали, то гасли. То уходили в лес, то снова текли полями, то прятались в холмах. Юра, пересилив сон, прилип к иллюминатору, всё смотрел на бегущие из-под крыла самолёта просторы. И когда пошли леса, показались заборы с вышками, вахтами и люди, серые, как мыши, — Юра узнал лагеря, эти «пятерки», «тройки», в сознании возникли серые широкие ворота, зэки в кирзачах, в серых одеждах и робах с номерами на груди.
И вспомнился погожий день окончания срочной, когда сидели у вахты в ожидании автобуса с дипломатами, чемоданами, а заключённый из «вольных» в честь дембеля корешей тихо играл на гитаре и пел грустным, с хрипотцой бельканто:
Выйдешь за ворота,
Тряхнёшь сединою
И с презрением
Оглянешься на зону…
Припев:
Домой, домой, домой,
Пора домой…
«Презренные зоны, как измотали они! — подумалось Юрию, словно сам отсидел два года. — Все их презирают: и зэки, и солдаты срочной службы, и прапорщики, и офицеры, даже «кум» с его чисто лагерной должностью «начальник по режиму». И всё же эти высокие заборы, колючие проволоки, натянутые туго, как струны, эти вышки и солдаты с автоматами на них, эти вахты и шмоны, и штрафные изоляторы, и стальные двери с «волчками» и «кормушками-решками»… Эти вонючие параши — всё это было, есть и будет, и почти всё то же и так, как писал Достоевский, и за ним Шаламов и Олег Волков — вслед за которым вся остальная проза о зонах кажется розоватой… Если не хуже, жёстче и безжалостней. А уж тем более эти поздние шельмоватые подделки, эти сказки про Соловки от Марченко, от эпигонов писаний сидельцев, коим нет теперь числа. Из пальца высосанные россказни. И ведь какую нужно смелость иметь, чтобы на материале таких авторитетов, как Шаламов или Волков, выгадывать и выделывать, выкраивать свой пиджачок писарьку в погоне за дешёвой славой сочинителя, или свою юбочку — пишущей бабёнке. Подловато и с выгодой для себя, даже и дня не посидев, не зная темы — играть на остром, пихать «жареное»… И смелость завидную нужно иметь, даже не смелость, скорее, — безрассудность, наглость, нахальство. Наглючие писаришки-сочинители прут в литературу, аки танки с отстрелянным боекомплектом. Это отлитературные волчата и волчицы… У сидельцев-писателей судьбы поломаны, а эти славы хотят».