нее сжимались створки моллюска… Охотник и дичь, убийца и жертва, миллионный вариант вечного действа…
Он думал о том, что человеческое сочувствие жертве проявляется наиболее сильно только в отношении к людям же. Человек невольно сопереживает гонимому и убегающему, понимая, что и с ним может случиться то же самое. И чем дальше живое существо от человека, тем меньше доля сочувствия. Да, жалко зверей, потому что они похожи на нас, и детенышей своих кормят молоком, и почти так же любят, ненавидят, играют в детстве. И птиц жалко, но уже не так сильно. Не жалко змей, ибо нет у них ног и голоса; и рыб не жалко, ибо глаза их не моргают, и не могут они криком выразить предсмертный ужас. А насекомые и прочая ползающая, летающая и плавающая мелюзга настолько отличаются от людей, что нет, никак не может человек поставить себя на их место и, тайно радуясь, наблюдает, как богомол пожирает живого кузнечика, словно смотрит на заводные игрушки. И связки мидий в руке кажутся неживыми, и лишь почти разумный взгляд осьминога остановит его разящую руку. Нет, не жаль скашиваемую траву, и рана, нанесенная дереву, не заставляет сильнее биться сердце. Даже крови нет у растений, даже боли они не чувствуют, даже защититься не умеют…
Так думал Веселов, проплывая над ежами и звездами, он, чуть ли не единственный человек, одаренный билокацией…
5
Он и сам не помнил наверняка, когда именно древнее искусство билокации, постепенно поднимаясь из глубины, стало проявляться все более четко, настойчиво, от смутных ощущений и неясных картинок до полного слияния с чужим телом. Сначала это были сны, еще в детстве, но даже тогда они не казались страшными и удивления, впрочем, не вызывали. Такая уж пора жизни — детство: не определены границы чудесного и нормального, мир воспринимает по законам сказки и скорее удивляет нежелание вещей превращаться одна в другую и упрямство зверей, скрывающих свое умение разговаривать.
Оценивая себя, Веселов понимал, что был вполне нормальным мальчишкой. Всегда любил шумные компании, бесконечные проделки и нескончаемые игры. Его легко принимали всюду, на роль лидера он никогда не претендовал, но умел так легко и быстро перенимать манеру разговаривать, жестикулировать, что всегда невольно занимал место шута, клоуна, комика. Быть может, эта врожденная особенность, не зависящая от него, как цвет глаз или волос, позволила проявиться древнему и редкому дару билокации. Более точного названия своей странной полуболезни Веселов не знал, а слово это как-то вычитал в солидной работе, посвященной первобытной культуре. Оно означало способность человека находиться в двух разных местах, хотя Веселов не умел делать этого. Позднее он встретил термин «парциальное сознание», который, пожалуй, более точно определял его дар, но с билокацией уже успел свыкнуться и не посчитал за большую беду, если будет и впредь понимать под этим словом то, что происходило с ним. Слова не меняли главного — сути явления.
Значит, так. Сначала, в нежном возрасте, он, как все нормальные дети, летал во сне, но полет этот не был полетом человека, парящего в воздухе. Он, малолетний Веселов, находился внутри птичьей головы, и тело птицы было его телом. В ночных снах своих он бесшумно летал среди темных деревьев на мягких крыльях, и виделось хорошо, и слух был изощрен, и шевеленье теплых пичужек среди ветвей притягивало к себе, тогда он распрямлял мохнатые лапы, вытягивал когти, на бреющем полете выхватывал пискнувшую птичку, и было совсем не противно разрывать ее горячее тельце и глотать дурманящие кровью куски вместе с перьями и костями. Он просто знал: так надо, и никогда не раздумывал в эти недлинные минуты, почему поступает так, а не иначе. Краешком сознания он все же понимал иногда, что спит, что он — мальчик, человек, и сон недолговечен, и ночной лес должен смениться городской квартирой. Сны не пугали, он полагал, что всем снятся такие, иногда рассказывал их маме, она кивала и говорила что-нибудь вроде «Растешь, сынок…»
Особенно интересно было спать днем, и тихий час в пионерском лагере приносил кучу увлекательных приключений. Он был лисой, скрадывающей мышь, был мышью, убегающей от лисы в темную норку, был медведем, разоряющим улей, и был самим ульем, нет, не отдельной пчелой, а именно всем ульем, и восприятие мира тогда было настолько странным, что он вздрагивал, просыпаясь, когда границы тела снова четко определялись в пространстве кровати.
Позднее, на грани детства и юности, дар стал проявляться почти наяву — когда он ложился в постель, закрывался с головой, и еще в полудреме, не отделившись окончательно от человеческого тела, переносился на кухню, разраставшуюся до размеров Вселенной и, перебирая шестью крепкими лапками, выходил на бугристую поверхность стола в поисках пищи.
Именно тогда он стал понимать, что билокация отнюдь не присуща всем людям, искал книги по психологии, зоологии, этнографии, но, кроме мифов о колдунах и оборотнях, ничего не находил.
Где-то после двадцати Веселов обрел способность расщеплять сознание по желанию. Сначала он мог переходить в тело животного, которое видел близко, например, в зоопарке, или становился вороной, когда та пролетала мимо. Потом — в более отдаленных зверей, лишь воображаемых. И в то же время он оставался самим собой, будто смотрел кино или читал интересную книгу: забирался в шкуру героя, но и себя не утрачивал, не забывая, что он человек, что ему отпущена одна жизнь, одно тело, одна душа и какая бы ни была, но своя единственная судьба.
Странно, что он не умел внедряться сознанием в других людей, хотя и пытался сделать это — стыдливо, мучаясь запоздалым раскаянием. Было что-то нечистое в этом желании, словно искушение заглянуть в замочную скважину чужой комнаты… Но барьер вокруг людей был прочен и непробиваем, и он быстро прекратил попытки, перестав искушать свой невесть за какие заслуги полученный дар.
Значит, так. Путешествия, как известно, продлевают жизнь, телевизор служит окном в мир, чтение расширяет кругозор, общение с людьми позволяет лучше узнать самого себя, а билокация превратила единого и неделимого Веселова в огромный зоопарк, в скопище зверей и птиц, и жизнь его постепенно стала приобретать странный, еще не до конца познанный смысл.
Он был далек от мысли о психической болезни, поразившей его в детстве, и был склонен считать себя редчайшим мутантом, игрой случая на путях эволюции. Гуляя с грудным сыном, он пристально всматривался в его бездумные голубые глаза, пытаясь понять, перейдет ли этот дар по наследству. Сын подрастал, и, как знать, быть может, он также видел странные сны, считая их естественными и нормальными.
Жить билокация не мешала, а резко увеличенная доля знаний и ощущений не приносила ложного чувства превосходства.
И все же странно, что Веселов никогда не ломал себе голову над простыми вопросами: зачем, почему, с какой целью, откуда взялся этот дар, что с ним делать, как использовать? И нужен ли он вообще?
Дар билокации был дан ему, но еще не осознан. Так же, как дан был ему отец, но утрачен и не понят.
6
Он вышел на берег, в миллиардный раз повторив ритуал исхода первой рыбы на сушу, и растянулся на песке, как морской лев на лежбище, и шевелил руками-ластами, и переворачивался замедленно с боку на бок, и фыркал довольно, подставляя солнцу иззябшее тело.
А потом заговорил молчавший дотоле Поливанов. Он лежал на животе, опершись на локти, черкал на песке ему одному понятные значки, стирал их, бормотал что-то еле слышно, а потом спросил своим ровным бесцветным голосом, словно бы даже и не обращаясь к Веселову.
— Зачем тебе это?
— Загар, что ли? — не понял Веселов.
— Отец. Зачем ты его ищешь?
— Как это зачем? Отец же.
— Отец. Один из двух твоих непосредственных предков. Половина генома от матери, половина — от отца. Поехали дальше?
— О чем ты?
— О поисках отца, — серьезно сказал тот. — Искать отца — значит, искать свои корни. Чем глубже — тем яснее, кто ты есть и для чего ты.
— Зачем мне корни? Я хочу видеть отца, поговорить с ним, помочь, если нужно. Не алименты же мне с него взыскивать.
— Школьная арифметика, — сказал Поливанов, разравнивая песок. — Банальные истины…
Дальнейший его монолог, перебиваемый репликами Веселова, сводился к следующему.
У любого двуполого живого существа на Земле есть два предка в первом от него поколении — отец и мать, во втором — четыре, в третьем — восемь и так далее. Если предположить, что у человека за столетие сменяется четыре поколения, то к началу девятнадцатого века у Веселова было шестьдесят четыре прямых предка, к началу шестнадцатого — двести шестьдесят две тысячи сто сорок четыре…
Но от начала пятнадцатого века его отделяет всего лишь двадцать семь поколений; до начала нашей эры, когда предки Веселова назывались венедами и жили на берегах Балтийского моря, — восемьдесят, до времен индоевропейского единства — семь тысяч лет назад — двести восемьдесят поколений и так далее, и так далее…
Числа разрастались, множились с непостижимой скоростью, вырастали до астрономических, и когда Поливанов незаметно перешел на логарифмические, Веселов просто перестал их ощущать. Десятки, возведенные в степени, были немы и мертвы. Между тем Федор дошел до питекантропа, спустился до австралопитека и стремительно скатился к первичной точке — к первому комку живой слизи на планете.
— …таким образом, — заключил он, — число твоих предков к моменту зарождения жизни было следующим…
Он набрал воздух, чтобы на длинном выдохе произнести мифическое число, но Веселов перебил его.
— Слушай, ты в уме считаешь, да? А вообще, в уме ли ты?
— Это можно рассчитать, — невозмутимо ответил Поливанов. — В зависимости от действующих факторов, с введением поправок…
— Насколько приятнее беседовать с устрицей, — снова перебил Веселов. — Лежит, помалкивает и ждет, когда я ее сцапаю.
— Зачем тебе искать отца, — не меняя тона, сказал Поливанов, — если любой человек на Земле обладает общим с тобой генофондом? Возьми любого и смело называй его братом и отцом.