бронзовая пластина, литая, цельная, никакой реальной формы не отражающая, но похожая одновременно и на кривой крест, и на летящую птицу, и на арбалет. Длинный закругленный стержень с нанесенными рисками на одном конце был заострен, второй раздваивался, как двузубая вилка. Поперек его, ближе к раздвоению, был наложен кривой серп, то ли полумесяц, то ли крылья птицы.
Веселов вопросительно посмотрел на дядю Мишу, тот пожал плечами.
— Хозяйка передала. Так и сказала, жилец, мол, просил отдать стармеху, пусть, мол, сыну отдаст…
— И где же теперь искать отца?
Попрыго беспомощно развел руками…
7
Чувство голода было сильнее страха смерти, точнее, страха перед утратой жизни. Смерти не существует, есть просто прекращение жизни, бесповоротное и вечное. Нет, он не размышлял над этим, мыслей не было, были ощущения, гаснущие, короткие, без оглядки на прошлое, без предвидения будущего.
Темно, но зрение ни к чему, мир запахов и шумов несравнимо богаче отраженного света, слепящего и вынуждающего искать укрытие. Долгий дневной сон был прерван возней и шумом, затеянной сородичами. Его уже не боялись. Он был дряхл и бессилен, молодые смело толкали его н пылу драки. Они дрались за территорию, за пищу, за самок и просто от избытка сил и юного нахальства. Это был его клан, его племя, его проросшее семя, изгоняющее ныне его самого из числа живых.
Прося о пощаде ритуальным писком, он пополз к выходу из норы. Кто-то из молодых укусил его за хвост, было не больно, но досадно, он не оглянулся. Цепляясь задними лапами за выступ, оперся передними о кусок сухой пищи, приятно пахнущий, будоражащий голод. Челюсти были слабы, и зубы затупились, лапки дрогнули, и он упал с коротким писком, ударившись об острый слом сухаря. Он не пытался выбраться отсюда, пищи было вдоволь, ночь длинна и темна, он ел, насыщение не приходило, усталость наваливалась раньше, немели челюсти, дрожали лапки, мучила одышка, он не то засыпал, не то смерть одолевала его на время, потому что — с чего бы вдруг наступил так быстро день, минуя рассвет и утро? Потом сознание стало раздваиваться, попеременно сменяясь иными образами, иным самоощущением…
И наступило воскресенье, и он проснулся в ином теле, в своей постели, потягиваясь и припоминая сумбурные сны, бывшие чьей-то явью.
Жена еще спала, Веселов на цыпочках прошел на кухню, морщась от горечи, выпил терпкий вчерашний чай прямо из чайника. Умудренный опытом, он знал, где искать.
К батарее была подвешена сетка, наполненная сухарями. Черствый хлеб не выкидывался, куски его накапливались в этой сетке, высыхая до камнеподобного состояния, пока неутомимые пионеры, участники операции «Сухарик», не забирали их.
Мыши быстро нашли дорогу к этой кормушке — от подоконника вниз, и часто по ночам слышался их писк, пугающий детей и женщин, то есть сына и жену Веселова.
Она лежала на сухарях и тяжело дышала. Темные раскрытые глаза казались незрячими, и голова была седой, и усы беспомощно топорщились, и грудь вздымалась бессильно и часто. В скорбный свой час, одна перед лицом врага, в скверне и немощи, забытая детьми и внуками, лежала мышь, отдав на поругание тело свое, и некому было подать ей последний милосердный стакан воды.
Реаниматолог Веселов понял, что истекают последние минуты и без того стремительной жизни, и склонил в печали лохматую голову, и пропел отходную молитву, и теплом рук своих скрасил смертную муку, и прикрыл глаза мягкой ладонью…
Мусоропровод цинично лязгнул ржавой челюстью и пожрав мертвое тело, на время уподобившись вратам ада.
Отпуск еще не иссяк, спешить было некуда, тем более — в воскресенье, он приготовил кофе, посидел на кухне, старательно выпуская в форточку дым первой утренней сигареты, потихоньку включил в большой пустующей в этот час комнате телевизор, и сам включился в действо, возникшее на экране, — в ритмическую гимнастику. Он не глядел на телевизор, не пытался угнаться за гуттаперчевыми девицами, неутомимо машущими увлажненными тяжкой работой ногами, а вдохновенно порол отсебятину — размахивал руками, молотил воздух ногами, бодал головой свою невидимую тень, скакал на месте, припеваючи, изгоняя вон сонную одурь и ночную тоску.
— Хоть бы штаны надел, — сказала его терпеливая и почти-все-прощающая-жена-Оксана.
Веселов не без пыхтенья встал вниз головой, сделал два шажка на руках и вдохновенно рухнул к ногам жены. При этом он состроил гримасу и наобум процитировал Льва Толстого: «Если бы я был самым умным, самым красивым и самым лучшим человеком на свете, то я бы на коленях просил руки и любви вашей…» Оксана стоически отмахнулась от того и от другого, и пошла по своим утренний делам, в ванную, а потом на кухню.
Он так и недотянул до конца срока путевки. Медленно, исподволь надвигался тайфун с далеких островов, затянул небо хмарью, выкрасив океан в защитный серый цвет, и через день после прихода Попрыго вдарил в полную силу…
Отдых на пляже и вдумчивые беседы с морскими ежами оказались загублены, в городе тоже делать было нечего, и Веселов пренебрег сиротским пайком в столовке, зеленым колючим одеялом, одинокой койкой в отсыревшей комнате, купил билет на ближайший рейс и мысленно распрощался с океаном, с городом, с дядей Мишей и со всем тем, что отняло у него надежду на встречу с отцом.
Мысленные прощания (или прощальные мысли?) затянулись, ибо тот же тайфун уверенно захватил аэропорт и не выпускал самолеты. Аэровокзал разбухал от обилия странствующих и путешествующих, приткнуться было негде, и в вынужденном безделье Веселов просиживал часы в вокзальном ресторане в приятном окружении воительниц за эмансипацию женщин. Три подруги убегали на материк, домой, не выдержав нелегкой работы на рыбных промыслах, куда они столь легкомысленно завербовались, борясь за свободу поступков и независимость мыслей.
Все вместе они проедали последние деньги, смеялись над анекдотами и дружно обзывали себя последними дурами, которых черт дернул мотаться на край света за тем, что легко можно найти и дома.
Веселов в маске рубахи-парня бесшабашно вошел в их круг, быстро нашел общий язык, с неосознанной легкостью приспособившись к новым для него людям; острил напропалую, вдохновенно врал, сочинял на ходу бесконечные истории, которые никогда не случались с ним, да и вообще ни с кем на свете; нет, он не искал корысти — ни дармовой котлеты, ни зовущего взгляда, ни запретного поцелуя, он сам не знал, да и не задумывался никогда, зачем все это делает.
Разные самолеты развезли их по разным трассам — по невидимым, но вполне реальным линиям в толще воздуха и, сидя в тесном кресле ИЛа, пристегнувшись ремнем и отгородившись от всего на свете плотными ставнями и крепкими запорами, он быстро забывал веселую маету и суетную неприкаянность недавних дней.
Вот об отце не забывал. И, не слишком-то приученный к сложным размышлениям, не умеющий рассчитать в уме простую причинно-следственную цепочку, быстро вязнул в разноречивых фактах. Скорее всего он не умел думать на длинной дистанции, быстро выдыхался, терял дорожку под ногами.
Тогда-то, в самолете, недвижно пожирающем пространство и сгущающим время до сжатых часов, он впервые подумал о том, что без советчика и помощника ему просто не обойтись.
Быть может, думал он, паря над облаками, тот чертеж на песке, смытый волной и рассеянный ветром, смог бы помочь ему, направить по нужному пути, отсечь тупиковые ветви, но увы…
Он был чужд раскаяния за совершенные промахи, но все же с тайной надеждой подумал о том, что Поливанов пришлет ему свой чертеж, как раскрытую книгу судеб. И тут он вспомнил, что не оставил своего адреса и адреса Поливанова тоже не записал.
Он был чужд и гордыни, поэтому мысленно обозвал себя хоть не самыми последними, но обидными словами, и стал копаться в памяти в поисках человека, способного помочь ему мудрым и несуетным советом.
Самым близким человеком была, конечно, жена, терпеливая и почти всепрощающая Оксана. Она не прощала малой малости — предательства, но толкование этого слова в ее устах оказывалось столь обширным, что редкий опрометчивый поступок Веселова не получал универсального приговора: предатель! Опрометчивых поступков было много. И рано или поздно мелкие прегрешения накопились, окрепли и слились в одно большое предательство, после которого ничего иного не оставалось, как войти в странную полосу жизни длиною в пять лет. Они развелись, то есть расторгли на бумаге официальное таинство брака, но не расходились по-настоящему, а продолжали жить в одной квартире, несли общие расходы, воспитывали сына, как умели, и, по крайней мере, Веселов избавился от обвинений в предательстве, ибо он был отлучен бумагой с печатью от жены своей и стал чужим, а чужие предавать не способны. Как это ни забавно, но такая полусемейная жизнь сблизила их по-настоящему, особенно после смерти матери Веселова. Каждый по-своему, они понимали нехитрую истину: от добра добра не ищут, единственного сына пополам не поделишь, легче приспособиться к знакомому человеку, чем заново искать гармонии с чужим. Посидели, поговорили в опустевшей комнате матери и начали жить сначала.
«Ну вот, — говорила Оксана не без счастливой улыбки, — словно второй раз замуж вышла». Она была права. И в одну реку нельзя войти дважды, и с одним и тем же человеком нельзя прожить два одинаковых дня. Тем более с Веселовым.
Она была хорошей женой, изначально, что ли, была, а Веселов легко мог стать любым, в том числе и хорошим мужем, конечно. Как уже было сказано, он не умел проникать в душу и тело людей, но некий механизм автоматической настройки на любую волну, излучаемую условной душой человека, позволял ему становиться таким, а не каким-либо иным.
Конечно же, Оксана была в курсе всей этой странной истории, связанной с поисками отца» Она не отговаривала Веселова от поездки в далекий город, но и не верила нисколько в благополучный исход. Мать и отец ее были живы, и, наверное, подобно многим, она не могла представить себе, как можно прожить всю жизнь без отца и что он значит. Ибо давно сказано: что имеем — не храним…