Двойная старуха — страница 27 из 47

— Как — сатир? — спросила Любочка, подпрыгнув.

— Ну да, самый обыкновенный, и рога у меня есть, и копыта, все, что полагается. Леса повырубили, нимфы разбежались… где же нам жить? В города и уходим… А тут еще хуже…

Слушая, Любочка поднялась с кресла и стала около кровати.

— Милый мой, я для вас все сделаю, покажите копыто, — взмолилась она.

— Как все? — приободрился жилец.

— Ну, конечно, глупый. Ой, даже голова закружилась. — Любочка живо подсела на кровать и, погладив незнакомца по голове, нащупала рожки.

— Ай! — крикнула она. — Послушай, у нас будет слава и богатство…

И, страшно взволнованная, Любочка ощупала и косматые ноги, и копыта у незнакомца и, захлебываясь, блестя глазами, стала объяснять, что им немедленно нужно повенчаться, потом телефонировать в газету, чтобы прислали фотографа, сняться голыми в фантастической обстановке. На следующий день во всех газетах их портреты, а затем турне по Европе, ангажемент за сто тысяч долларов в Америку; Любочка танцует в костюме Иды Рубинштейн, а он — голый, показывая ноги.

Пока Любочка уговаривала так и мечтала, сатир все более огорчался, робел и угасал… Потом, удумав что-то, оделся и, не поднимая глаз, пошел к двери…

— Куда? — спросила Любочка и беспокойно поглядела на чемоданы жильца, на серебряный около умывальника несессер.

— А я вот сейчас вернусь, сейчас, — ответил сатир тонким голосом и вышел бочком в дверь.

— Смотри, возвращайся не поздно! Слышишь, я буду ждать, — крикнула Любочка строго.

Сатир, медленно спустясь по лестнице, вышел на тротуар, остановился у окутанного туманом фонаря, поглядел в обе стороны, где матовыми яйцами висели в тумане такие же фонарики, поднял голову к небу (его не было видно), поморгал, махнул рукой и пропал в темноте.


Алексей ТолстойСТАРАЯ БАШНЯ

I

Красный свет тепло играл на граненом хрустале, ласкал подбородки и руки гостей, наклонившихся к столу, и розовел в длинной седой бороде именинника, инженера Бубнова, сидевшего в кресле.

— Завод наш, милые мои гости, — рассказывал Бубнов, — самый старый на Урале: еще при Петре Первом построен главный корпус механического отделения, домна, которую зовут Матреной, и старая башня посредине озера. Раньше завод был богаче и больше, владельцы жили не по Парижам, а в крыле главного корпуса, богато и широко, и каждый год во время заводского праздника устраивали пир и зажигали разноцветные огни наверху башни. Но настала страшная година, пришла черная смерть в Россию, много народу погибло, перемерли один за другим и владельцы. Странная вещь, часы на башне звонили не переставая, тяжело и гулко, перед приходом черной смерти в темную, ветреную ночь, когда озеро ревело и хлестало через плотину. Их бросили заводить, боялись даже днем взойти на башню. Но перед каждым несчастней они выбивают медленно три раза. Вы, конечно, заметили, как белеет циферблат над озером: стрелки показывают ровно три…

Молодая учительница вздрогнула и взглянула большими глазами в темное окно.

Недавно приехавший из Петербурга инженер Труба наклонился к ее лицу и тихо засмеялся:

— Вы боитесь?

— Я не знаю, — сказала она и покраснела.

Заводский техник и золотопромышленник из Екатеринбурга стали пугать ее, подражая звону, а Труба встал на стул и гробовым голосом произнес:

— «Дон, дон, дон», — звонит привидение. Я отправляюсь на башню и говорю ему: «Милостивый государь, какое вы имеете право пугать добрых людей?…» Затем беру его за шиворот, привожу сюда и угощаю стаканчиком доброй облепихи.

— Побоитесь, — мрачно сказал техник.

Труба улыбнулся, подошел к пианино и заиграл кэк-уок.

— Спойте что-нибудь грустное, — попросила учительница.

Он спел несколько романсов Чайковского, а когда она села рядом и ее розовый локоть отразился в черном дереве, продекламировал: «Я боюсь рассказать, как тебя я люблю»[18].

Цеховой мастер и золотопромышленник в поддевке думали, как приятно быть образованным.

А техник решил, что жизнь его кончена.

Учительница больше не будет играть с ним в крокет в школьном садике, на закате солнца, и не вздохнет, когда он запоет баритоном под гитару: «Накинув плащ, с гитарой под полою»[19], и никогда-никогда не попросит подарить ей ручного ежика.

Потом инженер Труба рассказывал, что в Петербурге дожди и туманы, и целый день горит электричество, и все представляли Петербург вроде грязного от воды и угля заводского двора, где посредине горит одинокий керосиновый фонарь и стоит сторож в тулупе и с колотушкой.

Наконец именинник задремал, и все разошлись.

Труба пошел провожать учительницу, а в темноте за ними крался техник.

— Вы верите в башню? — спросил Труба, крепко прижимая маленький, горячий локоть.

— Я не знаю, право, но, когда хожу ночью одна, мне страшно, а сегодня не страшно.

— Я рад, что попал в этот забытый уголок; я всегда верил, что в глуши расцветают прекрасные девушки, как душистые полевые цветы.

Маленький локоть задрожал и, так как они шли по косогору, учительница склонилась к нему, а он поцеловал ее не ожидавшие, теплые губы.

Учительница вырвала руки, и они молча, шагая через лужи, дошли до школы…

Отворяя калитку, она сказала: «Вы… вы…» — и, должно быть, заплакала.

Когда заблестел свет сквозь ставни, Труба пошел к себе, ему хотелось петь и прыгать через канавы.

Техник все видел и слышал.

II

С утра налезали тучи, родившиеся в сырых ущельях Уральских гор, кольцом охватили истомное небо, и только над заводом еще жмурилось белое солнце и в душной тишине стучала кровь в одурманенные головы.

Труба бродил по мастерским. Угарно пахло железом и маслом, и скрежет резцов рвал воздух на узкие, пестрые полосы.

Слесаря и токаря, черные и потные, угрюмо стояли у станков.

В кузнице бил молот мерно и резко, летели прямые и сильные искры.

Трубе казалось, так бьется его сердце.

Рыжий мастер повернулся к нему.

— Не ждать добра, господин инженер.

— Что?

— Не ждать добра, говорю: сегодня ночью часы на башне били.

Это было так неожиданно и зловеще, что Труба остановился и уронил папироску.

— Что вы, Матвей Никитич, охота вам верить в глупости, послышалось кому-нибудь.

Мастер насупился:

— Вспомните мое слово, либо пожар будет, либо еще что нехорошее; народ с утра не хотел за станки становиться, да цеховой мастер уговорили.

Труба пожал плечами: как глупо! Вспомнился вчерашний вечер, поцелуй и тихий свет сквозь ставни.

«Прелесть моя, — подумал он, — нежная, робкая, как полевая птичка».

После свистка он пошел в школу. Учительница, в розовой блузке, встретила его, опустив глаза, посреди узкой, полутемной комнаты; сквозь щели ставней лился белый свет плоскими полосами, пахло сухими травами и свежестью недавно проснувшейся девушки.

Все было так невинно и чисто, что Труба не вспомнил о вчерашнем, весело пожал ей руку и сказал:

— Знаете что, сегодня ночью часы звонили!

Девушка побледнела.

— Что вы говорите! Вы слышали?

— Нет, Матвей Никитич рассказал. Мне слышно, как все здесь боятся обыкновенных часов; какой-нибудь озорник…

— Нет, не говорите так, я очень боюсь несчастья, мой дедушка умер в ночь, когда звонили часы… Пойдемте к Бубнову, расскажем ему… И потом… — она покраснела: — неловко, что мы одни в школе, будут говорить…

Она так красиво опустила голову, перевитую светлой косой, ее тонкие уши так порозовели, что Труба прошептал: «Милая!» — и нежно взял ее руку.

Но в это время вошел техник, мрачный и похудевший.

— Меня за вами директор прислал, — обратился он к Трубе, — рабочие хотят домну потушить, говорят, ночью часы звонили, так все равно быть беде.

— Чудеса! — выходя, сказал Труба.

Тучи надвинулись к самому заводу. Бабы запирали ставни, ребятишки хворостинами загоняли поросят в ворота, где-то завыла собака. Контора освещалась свечой, воткнутой в чернильницу.

У клеенчатого стола сидел важный и строгий Бубнов; управляющий ходил взад и вперед, заложив руки за китель; жирные щеки прыгали от гнева.

— Черт знает, — кричал он, — потушили домну, требуют прибавки, и все из-за дурацких часов, тут пахнет или чертовщиной, или пропагандой.

Но, очевидно, управляющий трусил.

— Господа, — сказал Труба, — неужели вы верите?

— Поверите, — буркнул управляющий, — вас в Питере не учили страху.

— Да ведь никто же не слыхал звона.

— Я слышал, — важно произнес Бубнов, — медленно ударили три раза.

— Очевидно, кто-нибудь озорничал.

— К башне можно подъехать только на лодке. На заводе их всего три и все стоят под замком в заводской купальне.

— Знаете что, я пойду уговорить народ, — сказал Труба и, выходя, слышал голос управляющего.

— Молокосос, а смелости ковшом отбавляй… Оботрется…

III

Вечером Труба и учительница сидели в столовой у Бубнова. Дождь не пошел в этот день, было томительно и душно. Бубнов рассказывал, качая, как ведун, длинной, седой бородой.

— Много непонятного на свете, господа; мы перекидываем мосты через пропасти и говорим друг с другом за тысячу верст, а не знаем, что в душах наших растут дикие леса и бродят неведомые звери. Бывают минуты, когда человеку открываются глаза на чудесное, и тогда он, потерянный для жизни, бродит, как отшельник и призывает Бога. Тогда он глядит сквозь стены и слышит невидимые голоса. Я старик и не смею не верить во многое, губы мои перестали улыбаться. Вчера, проснувшись, я стал слушать: с озера донеслись три глухие удара… Будет что-то нехорошее.

Труба подошел к окну.

— Видите, как темно, тучи наползли отовсюду, воздух насыщен грозой; в такие минуты нетрудно поверить в чудесное… Мне хотелось бы посмотреть башню и этого звонаря. Я боюсь только пауков за их магические глаза и быстрые лапы..