Двойная старуха — страница 37 из 47

Он медленно пошел по широкой липовой аллее. Хорошо пахло вокруг и было слышно, как гудят пчелы. Уже не хотелось, да и не было сил понять, почему он здесь, только еще раз пришла мысль: «Значит, очень далеко от Петербурга, потому что там зима, а здесь лето».

Направо была такая же аллея, но с более молодыми деревьями, сквозь просветы между листьями виднелось розовое вечернее, необыкновенно красивое небо. Кричали где-то воробьи. Пименов постоял с минуту на перекрестке и повернул в эту аллею.

Ноги ступали как-то особенно легко. Когда он прошел саженей двести, то заметил далеко впереди две сидевших на скамейке человеческих фигуры. Затем уже можно было видеть, что это два пожилых господина. Один, в широкополой белой шляпе и с большой седой бородой, часто жестикулировал и указывал большим пальнем правой руки куда-то в сторону. Второй старичок был поменьше и борода у него была подстрижена коротко, а шляпа на голове — серая фетровая.

Пименов подошел к ним совсем близко, но старики почему-то не замечали его.

«Где же это я их видел и вот точно в таких позах? Где же?»… — старался припомнить Пименов и вдруг сообразил, что перед ним Лев Толстой и Мечников…

«Ага. Там еще была надпись: „Гордость России“», — вспомнил он уже совсем ясно и подошел еще ближе, но великие люди как будто совсем его не видели и продолжали свой разговор.

— По моему, наша жизнь здесь — это сон, смерть — пробуждение, а самоубийца — рано проснувшийся человек, — сказал Толстой.

Мечников отрицательно покачал головой и ничего не ответил.

— Я знаю, Илья Ильич, — продолжал Толстой, — что вы мне будете говорить о теле и о том, что оно разрушается, — и тогда конец всему. Я сам так думал, но чем ближе приближался к смерти, тем яснее чувствовал, что ошибаюсь и только после 7-го ноября увидел и узнал наверное то, что предугадывал и что узнаете и вы, когда все ваши теории окажутся бессильными… Ваша наука велика, но чутье художника больше и сильнее, и это я всегда знал. Вы точно едете верхом на крепкой, бодро выступающей лошади, но только на слепой лошади и сами недостаточно хорошо и точно знаете дорогу, и потому вам нужно потратить еще много времени, прежде, чем вы очутитесь там, где вам хочется.

Мечников снисходительно улыбнулся и снова ничего не ответил.

«Какое счастье, какое счастье, что я их снова вижу вместе», — подумал Пименов и решил сейчас же, как можно энергичнее, заявить о своем присутствии. Но в это время Мечников сказал:

— Я не совсем понимаю вас и согласен с вами лишь в одном: человек неспособен разрешить задачи о цели своего существования…

Пименов хотел взять Мечникова за руку и… сейчас же проснулся.

Все его существо было еще полно радостным волнением, точно он вернулся от очень близких и дорогих ему людей.

«Это лучше всякой действительности подтверждает все то, о чем я говорил вчера Сереже», — подумал он и попробовал еще заснуть, но понял, что из этого ничего не выйдет. Встал и быстро оделся. Потом долго умывался свежей водой и почувствовал себя совсем здоровым.

К завтраку пришел Сережа.

— Ну что? — спросил студент. — Сегодня вам лучше? У вас совсем другой цвет лица.

— Да, лучше, — ответил Пименов.

— Отдохнули и выспались хорошо?

— Отлично выспался.

— И о бессмертии, вероятно, больше не думали, и сновидений, конечно, никаких не было?

— Никаких, — снова солгал Пименов и хитро улыбнулся.


Борис ЛазаревскийПТИЦА

Я поехал в эту усадьбу работать в тишине. И сначала хорошо здесь мне было, вся душа обновилась.

Во время сильной жары я сидел в комнатах при спущенных шторах, предварительно выгонял всех мух, пил жиденький чай и возился с рукописями. После обеда спал почти голый, завернувшись в тонкую свежую простыню. Около семи-восьми часов вечера, когда на зеленом небе загоралась первая звезда, я выходил в парк, без конца шагал взад и вперед по его аллеям, думал и вспоминал близких людей, живых и умерших.

Но с половины июня каждый вечер мое милое одиночество начал нарушать жалобный крик какой-то птицы. Городской житель, я не знал ее названия. Староста Грицко мог бы мне его сказать, но он с восьми часов и до самого утра всегда спал безнадежно крепким сном.

Когда же я спросил об этом у него и постарался изобразить крик надоедливой птицы, то Грицко только пожал плечами и ответил, что это кричит, может быть, кобчик, но, может быть, и молодая сова, а еще вернее, что это чайка (близко было болото), у которой пастухи разорили гнездо.

Затем болтливый, когда не нужно, хохол рассказал, что есть даже такая песня, начинающаяся словами:

Ой горе тій чайці

Горе ій небози

Шо вивела чаєняток

При биті дорози…[32]

хотя теперь парубки ее уже не поют и предпочитают солдатские.

Я возразил, что для чаєнят остаться без матери, вероятно, еще большее горе, чем для чайки без детей.

— Може, и так, — равнодушно пробормотал Грицко и затем, вероятно, по ассоциации, еще рассказал, что в этой усадьбе несколько лет назад жила на даче очень красивая и добрая барыня с тремя детьми, — ее муж был на войне. И вот перед самой «спасивкой» приехал какой-то «цивильный пан»[33], прожил трое суток и ночью увез барыню на Кавказ, а дети остались с нянькой, на имя которой их мать оставила на столе пятьдесят рублей денег и письмо с приказом отвезти детей в город к старой барыне. Дети очень плакали. Как раз в тот день, когда нянька собралась уезжать, заболел горлом и через три дня умер младший мальчик, Коля, которого и похоронили в парке. Двух девочек увезли. И до сих пор никто не знает, что сталось с ними, — с этой барыней, ее мужем и тем, кто разорил семью.

Я сейчас передаю эту обыкновенную, грустную историю вкратце, но Грицко, несмотря на свою сонливость, рассказывал ее очень долго и так образно, что в итоге получилось сильное и очень тяжелое впечатление, от которого я не мог отделаться весь день.

Не покинуло оно меня и вечером и ночью.

По крайней мере, когда опустился и спрятался за горизонтом красный месяц и в парке стало так темно, что я несколько раз наткнулся на скамейку, — хотя отлично знал, где она стоит, — мне стало жутко. Одинокий протяжный крик птицы буквально мучил меня.

Ни во что сверхъестественное я никогда не верил и ничего такого не боялся. Но в эту ночь захотелось уйти в комнаты раньше обыкновенного, затворить окна и читать какую-нибудь книгу под мерный, сладкий храп Грицка.

Особенно неприятно было то, что я не мог определить, сидит ли эта птица на дереве или летает по кругу над моей головой.

Я ушел к дому и начал ходить взад и вперед по скрипучим доскам балкона. Со стороны болота иногда слышался характерный предрассветный крик дикой утки, в селе лаяли собаки, далеко в поле шумел и постукивал колесами товарный поезд. Но все эти звуки покрывал все тот же печальный, мне хочется сказать — несчастный, будто человеческий стон никогда не виданной мной птицы.

Пришлось и на самом деле спрятаться от него в кабинет.

Я зажег лампу, закрыл ставни и сел за письменный стол, но работать не мог, скоро положил перо и задумался над бессилием человека узнать главную цель природы: зачем она производит на свет такое огромное количество живых существ совсем помимо их желания, зачем иных мучает, иных балует и в конце концов куда-то девает и тех и других? Трупы конечно, гниют… Ну, а то электричество, которое жило в этих трупах, ведь оно же не гниет? Куда оно девается? И почему некоторые люди думают, что оно непременно сливается со всем остальным электричеством немного шара, а не остается индивидуализированным или не начинает снова сознательную жизнь в каком-нибудь другом, только что родившемся, теле? Почему наши естественники до сих пор даже не знают химического состава того электричества, которое возит их в трамваях и светит им? Почему?

Но и я не был тем знаменитым первым, который когда-то спокойно и абсолютно ясно ответит на все эти вопросы, гораздо более важные, чем вопросы политики, социологии и политической экономии…

Зашевелилась какая-то злоба и обратилась в бессильную тоску. Стало трудно дышать. Лампа грела, табачный дым целыми облаками плавал по комнате. Тяжелой испариной человеческого тела веяло из передней, где спал Грицко. Висевший на стенке термометр показывал +22° R[34].

Я не вытерпел, снова открыл все ставни и окна и сейчас же услышал все тот же крик птицы:

— Ай-ай… Ай-а-а-а…

И без участия рассудка опять заныло сердце.

Нежный аромат недавно зацветших лип и ночной воздух и ласково горевшие звезды Малой Медведицы не успокаивали. Жадно хотелось, чтобы птица наконец замолчала, и скорее бы поблекло небо перед восходом.

Я закурил новую папиросу и откинулся на спинку кресла.

— Ай-ай… Ай-а-а-а… — долетело из окна.

Через пять-шесть минут тот же стон. Следующий повторился скорее, а еще следующий — после большой паузы по крайней мере в пятнадцать секунд.

Когда нет вокруг людей, то очень часто не стыдишься самых нелепых своих мыслей и поступков. Мне вдруг пришло в голову сделать опыт вроде тех, которые устраивают спириты на своих сеансах. Я решил мысленно читать алфавит, медленно, до конца и опять сначала, без перерывов, и те буквы, при произнесении которых закричит птица, — записывать на блокноте.

Я придвинул к себе тетрадку, взял карандаш и начал:

— А, б, в, г…

Когда я дошел до буквы «к», вдруг снова прозвенел стон:

— Ай-ай… Ай-а-а-а…

Я вздрогнул, как от неожиданного выстрела, и написал «к». Следующий крик пришелся на букве «о». Мысль моя работала лихорадочно, и я успел подумать: «Ну что же, „к“ стоить недалеко от „а“, и это показывает, что птица издает звуки периодически правильно; значит, мне только представилось, будто интервалы выходят разные». То обстоятельство, что третьей буквой пришлось записать «л», только подтвердило мое предположение. Дальше пришлось обождать и начертить букву «я» Стараясь не глядеть на бумагу, я продолжал делать свою нелепую работу.