Двойники — страница 39 из 105

На самом деле не каждый день Данила задерживался в институте ради своих бдений. Это у него происходило запоями. Тогда он после рабочего дня запирался в лаборатории, включал висевший на стене приемник, прикрывал настольную лампу так, чтобы воцарялся таинственный полумрак, и погружался в логику разведанных научных фактов, чтобы в них ощутить душу.

Бывало, что оставался в лаборатории до утра. В теплые ясные ночи открывал окно, брал семикратный бинокль и, расположившись на подоконнике, созерцал небесный свод. Равнодушный к астрономии, он плохо различал созвездия, мало знал названия звезд, и совершенно не интересовался, что там пролетает по небу — метеорит или искусственный спутник. Он долго-долго смотрел в темное безграничное пространство, на мерцающие звезды, и его охватывало ощущение страха и открытости космосу. Этот особый страх он и любил в себе.

— Постой, я понял о чем ты, — перебил Никита. — Ты эту душу природы хочешь экспериментально пощупать. Наверняка уже и установку в голове набросал. Постой! А может, ты это математически — мировую формулу выводишь?

— Какая чушь. Я тебе о духовных субстанциях.

— Я формулу мира еще с универа хочу вывести. Она в себя должна заключать соотношение операторов, а те уже опишут всё мировое многообразие…

— Математика — это хорошо, но мелко. И никакой мировой формулы нет. Зачем она душе природы? Пойми, в самой душе заключены жизнь и смысл — живет она так, дышит так, что есть эта вселенная и мы в ней.

— Да нет, всё дело в универсальном языке. Я уже много чего перепробовал. Вот сейчас язык форм разрабатываю.

— С тобой всё ясно. Давай-ка, приятель, лучше в тетрис сразимся. — И Данила придвинулся к дисплею.

Когда у отупевших от тетриса и пива друзей уже плясали разноцветные квадратики в глазах, в лабораторию вошел Тимофей Горкин. Был он невесел, мрачно возбужден и окутан клубами никотина, вырывавшегося из его неразлучной трубки.

К слову сказать, трубок у Тимофея Горкина было две — походная и стационарная. Походную полагалось постоянно хранить при себе: либо во внутреннем кармане пиджака, либо в боевом положении «мундштук в зубы, огонь возожжен». Формою она была как боцманская дудка, даже цепочка свисала. Стационарная же была массивна, с длинным изогнутым костяным мундштуком и снабжена серебряным колпачком для раскуривания. Ей надлежало пребывать в местах постоянного базирования, то есть дома.

И еще одна деталь во внешности Тимофея Горкина требует упоминания: короткая, тщательно заплетенная табгачская коса.

Кроме того, Тимофей был художник, то есть по характеру и способу самовыражения. Как его терпело начальство — понять невозможно. Терпело еле-еле.

И еще — был он высокий и стройный, и от него ушла жена.

— Играете? — с порога возмутился он. — Вы еще и играете?

— А что прикажешь делать?

— Засранцы! Во что они превратили науку!

— Ну и во что же они ее превратили, уж не в ящерицу ли игуану, засранцы?

— Ты что, Данила, ты про что? — наконец оторвался от компьютера и Никита.

Данила лишь подмигнул ему да кивнул в сторону Тимофея.

— Вы, мужики, в самом деле ничего не знаете? Слушайте! Секретники с нашими докторами разосрались, скандал! Конференцию сорвали, но это ладно. Это их собственное. Правый корпус отдают то ли корпорациям, то ли гражданским. Это меня хорошо, если к вам переселят…

— Никак, Тим, — улыбнулся с медвежьей нежностью Данила, — ты уже успел уши развесить. Это ж кто про правое крыло загнул? Чую почерк Тыщенко. Он из ваших начальничков один не дурак.

— А? Ты думаешь?.. Ну-ну, — Тимофей всё еще стоял на пороге, но уже несколько расслабился. А затем шагнул к «своему» столу, выделенному ему Данилой для тайных занятий с органокомпьютером.

— Что, доставать твой комп? — спросил Данила.

— Нет, времени нет. Сейчас по отделам у нас собрания, всех на осадное положение переводят. Война, понимаешь.

— Так что, чайку?

— А пива нету?

— Ну так вот оно, держи.

Тимофей утолил жажду. И сообщил:

— Самое мерзкое во всей этой истории, так это замки́. У вас, смотрю, нормальный. А уже в трех лабораториях молекулярные.

— Ну да. Кажется, молекулярные замки бывают только в беллетристике.

— У Генки Шлямбура поменяли, у Раззуваева, и у этого, как его, ангидридника… Достоверная информация. Сам проходил и видел: зеленое, скользкое, как гриб, непонятно что, капает. Вонючее, обильно парит. Даже Фрузилла плюнул, говорит, что и за цистерну спирта близко не подойдет. Оно и в самом деле, мужики, страшно. Штука еще та. Гадость…

Тимофей поднялся:

— Ладно, мужики, пора. Пошел я, шеф там что-то надумал, на стену лезет и всё такое. Бывайте… Да, вот еще что. Слух идет — вроде как в подвале термояд запустили. Теперь всё может быть.

Данила вопросительно глянул на Никиту. Но тот уже думал о своем:

— Я тоже пошел. Раз такие дела…

Данила остался в одиночестве. Задумчиво покружил вокруг огороженного свинцовой стеной прибора. «Ладно, пора и поработать. Начнем, пожалуй, с заказа геологов. Где тут этот их халцедон?»

И началась обычная работа. Под вечер Данила решил пойти домой, хотя еще с утра намеревался поработать и ночью. А следует заметить, что для ночных бдений имелся в отдельной лаборатории рабочий диван. Мягкий. Экономить на элементарных удобствах Данила не умел.

Итак, он обесточил установку, собрался и уже хотел повернуть рубильник освещения, но ухмыльнулся и достал из кармана записку, которую утром обнаружил в сейфе:

«Записка. Уважаемые Данила и Тимофей!

Умоляю вас не беспокоиться. Органокомпьютер похищен известным вам Андриевским. Но уже завтра утром компьютер будет в сейфе.

Ваш Д. Н.»

«А ведь не бумага это. Что угодно, но не бумага. Да и чернила — не чернила. Хоть и похоже».


Почему-то самым важным казалось расшифровать «Дневник Цареграда», который Гриша незадолго до своего исчезновения давал почитать Самохвалову. Почему-то казалось, что это и есть главное. Стоит лишь ухватить суть, и вся мозаика сложится. Приоткроется загадка незримой, но всепроникающей связи миров, станет понятной, человечной.

Для Данилы жизнь в загадке двойниковых миров началась на третьем году аспирантуры. Началась внезапно и не во сне, а наяву.

Он ехал на работу. Полупустой вагон подземки раскачивало на стыках, однообразно несло в темную пустоту тоннеля. О чем тогда думал — теперь уж не упомнить. Наверное, крутилось в голове что-то из постоянных научно-диссертационных забот.

Поезд привычно начал торможение, навстречу понеслись огни станции. Данила посмотрел и увидел облака. Зачем облака? Откуда?

Это был яркий весенний сквер, по которому неторопливо катил его, Данилин, открытый экипаж. Он, не совсем почему-то Данила, что-то неторопливо излагал даме в необычном роскошном платье. Та порывалась рассмеяться, но Глебуардуса это сердило. Он говорил серьезно, а она кокетничала:

— Вот видите, дюк, даже вы не знаете всех загадок императорского двора…

В спину уперлось что-то острое. «Откуда это в экипаже?» Но никакого экипажа, всё кончилось. Он, Данила, стоял в дверях вагона, загораживая проход.

— Да не стой ты как пень, — слышалось из-за спины.

Маленькая бабулька бесстрашно пихала его острием огромного зонта. Мир снова был на обычном месте. Но Данила, этот здоровенный мужик, смешно сказать, испугался до дрожи. Ноги подкосились, плавно отнесли грузное тело к ближайшей скамье под мраморным мальчиком с факелом и над скамьей держать тело отказались.

Данила из всего многообразия могущих случиться жизненных бед опасался только одной — сойти с ума. Поэтому мысль, посетившую его под сенью мальчика, Данила зафиксировал четко — «ну вот ты и приплыл, мил друг аспирант Голубцов». С отчаяньем он глядел на людей, но ждать, что народ повернется лицом к человеку, было бессмысленно.

Так и пошло — раз за разом. И всегда так, как это случилось впервые — как снег на голову, некстати, внезапно. Однажды обитатели и гости Невского проспекта наблюдали удивительное явление — стоит посреди проезжей части здоровенный детина, мышцы, как у культуриста, и все как одна напряжены. Пот сыплется градом. Машины, недовольно визжа клаксонами, обтекают живую статую. Взгляд — впрочем, машины не видят взгляда, — пристально изучает светофор, его красный глаз. И вот снова зеленый. Статуя оживает и как ни в чем не бывало довершает процесс перехода. Такие вот дела.

Как бы то ни было, но вот уже почти год, втайне от всех, Данила писал философский трактат под названием «Космогония двадцать первого века»…


На следующее утро Данила пошел на работу не сразу. Сперва съездил к геологам — за очередной партией образцов и денюжкой.

У стен родного обиталища науки еще издали усек крупную россыпь красных пожарных машин с выдвинутыми лестницами — кого-то бережно вынимали из окон. Вокруг стояли кучками сочувствующие.

— Видал, Голубцов, — выстрелил в Данилу длинною чередою слов пробегавший мимо сотрудник, — безобразие какое, как в кино каком-то американском, куда дирекция смотрит! Пора бы за это дело уже и милиции взяться. Этих замков всё прибывает и прибывает. Сегодня ночью пятерых прямо в лабораториях запечатало. Хорошо хоть телефоны работают.

Выяснилось, что уже пятнадцать замков — молекулярные. Вообразилось: ночь, полусонный дежурный лаборант желает отлучиться по малой нужде от автоклава с его безостановочным двухнедельным бульканьем. Спросонья тычется в дверь, может, и не единожды тычется, трется об нее — пока окончательно не просыпается. И тогда — крики, стоны, стенания, одним словом, сплошная нецензурщина. «Что за дурацкие шутки, коллеги?» А из замочной-то скважины сочится холодная и зловонная субстанция.

На проходной висело большое полотнище приказа: «В связи с участившимися случаями спонтанного самозапирания наглухо дверей лабораторий, кабинетов и стендовых залов, приказываю…» Далее доступно и вместе с тем немногословно приказывалось, что двери теперь следует держать открытыми. Перед приказом тоже стояла группа сотрудников.