Двойники — страница 47 из 105

Наверх по эскалатору Данила не шел даже, а летел. «К Веронике, к ней. Это оно».


Вероника жила в старой, некогда коммунальной квартире, где сейчас обитали только она, занимая комнаты по правую сторону коридора, да по другую сторону в двух комнатах — муж с женой, ее товарищи по университету.

Длинный коридор тонул в клубах густого табачного дыма. Многочисленные голоса образовывали сплошное гудение, рассекаемое взрывами хохота, — в ближайшей комнате чей-то знакомый голос травил анекдоты; да слышался из залы гитарный перебор.

Данила постоял в прихожей, вбирая обстановку, и громко воззвал:

— Вероника! Вероника! Выдь ко мне! Несчастному.

Из залы вышла Вероника, с гитарой под мышкой.

— Даня, какой ты молодец.

— Еще бы, радость моя. Еще бы. Еще бы не молодец, более того — мóлодец!

— Надеюсь, добрый?

— Сегодня — да. Несчастный, но добрый молодец.

— О! Голубцов! Сколько лет, сколько песен, давай к нам, у нас тут господин Веприло анекдотами народ травит, — в коридоре возник Славик Оттудошний, бывший сокурсник; теперь, по слухам, мелкий коммерсант, первопроходец свободной экономической зоны «Город Петроград».

— Костя? И он здесь? Теперь вместо тушенки анекдотами травит.

Славик хихикнул, сигнализируя, что еще не позабыл боевую студенческую молодость, как Костя Вепрь приволок в общагу целый чемодан китайской тушенки «Великая Стена» и развернул широкую торговлю. Правда, друзьям не предлагал — оттого друзья и не пострадали. Пострадало всё общежитие, сам товарищ комендант жестоко пострадал, а друзья, напротив, были благодарны.

— Вероника, а по какому случаю гудим?

— По случаю нашего театра, разве забыл? — ответил Славик.

Да, в самом деле забыл, а ведь есть такой случай. Было это во времена всё той же боевой молодости. Был театр при универе. В нем ставили милые, но дерзкие авангардистские пьески. При театре — дискуссионный клуб; само собою, наличествовал и КСП — без них никакое порядочное учреждение таковым считать себя не могло. КСП — клуб самодеятельной песни — ничем, впрочем, не блистал, громкие имена из него так и не вышли. Но в изобилии приглашались как местные, так и приезжие бардовские светила. Приезжали и светили — ох, любили они град на Неве и его студентов.

Данила был уже на пятом, когда в КСП возникла совершенно юная Вероника с ее розовыми песенками. Народ снисходительно терпел, мол, «дерзай, все мы с пеленок начинали», и старательно прятал ухмылки. То ли ухмылочки эти, а скорее, сами песни — было в них что-то настоящее, не эти заезды про жисть нелегкую, дерьмовую, в которой, наперекор непоющим и несочиняющим, автор тем не менее прозревает что-то такое неизбывное, — и привлекли внимание Данилы. А может, и песни ничего тогда не значили, но был голос — звенящая птица в лесной чаще, нет, не только лишь голос, а то, из чего он рождается, душа.

Данила взял ее под свое крыло. Она это называла «безденежное меценатство». Не имея от природы ни голоса, ни слуха, наш герой сумел так поставить себя в КСП и в студенческом театре, что с ним считались решительно все. До того, что одним словом мог он погубить целую постановку. Но зато уж скупая похвала (иной он не терпел) возносила объект похвалы на вершину общественного признания.

Знакомство вылилось в дружбу. Дружба перешла в крепкую дружбу. По законам жанра крепкая дружба должна была плавно и неизбежно перейти в тривиальный роман, однако этого не произошло. Они стали друг другу родными людьми, но не понимали природы этого родства. Был в их отношениях переломный момент, в этой самой квартире. Всё шло к тому: одни — даже соседи умотали к морю, много вина, гости разошлись. В голову Данилы полезла конкретная мужская лирика. «Вот сейчас…»

Но как будто раздвоение или внутренний голос — смотришь, видишь, хочешь и в то же время ты же, но как бы из иного пространства, говоришь себе: «Стой, Голубцов, ни шагу». Рассказчики бы от себя добавили: «… если не хочешь всё испортить». Данила тогда стремительно собрался, невразумительно распрощался и ушел.

То ли она поняла, то ли почувствовала, — конечно же почувствовала, странным своим чутьем, — но именно с того момента их отношения приобрели особую доверительность.

Но виделись они редко, а телефону передоверять чувства не хотелось.

Итак, студенческий театр. Случился казус: чудесным образом удалось пригласить ставить «Гамлета, принца датского» знаменитейшего авангардного режиссера, самого Сержа Хуана Рочеса де Вангольера, и он, вообразите себе, согласился. Более того, беспрепятственно прибыл и осуществил постановку. А ведь это еще до экономической оттепели! Но спектакль все-таки «закрыли». Был шок: на премьеру съехался не только петроградский, но и московский бомонд. Вот в этот-то трагический день и собрались все, сколь-нибудь причастные постановке — Данила, разумеется, тоже — и кто-то, потом так и не вспомнили — кто, предложил:

— Давайте считать сегодняшний день праздником — пить и веселиться.

И кто-то добавил роковое:

— Вовеки! Ежегодно отмечать как «День нашего театра»!

Боже, как все тогда нажрались… Что ж, значит, надо веселиться, хорошо, как следует посидеть, раз такие пироги. Судьба, значит. «Судьба бежать и судьба ждать забега».

Данила взял у Вероники гитару, примостил ее тут же, в углу, и повел Веронику за руку в дальнюю по коридору комнату, в спальню. Прикрыв дверь и даже не включая свет, поставил ее перед собой:

— Ну как? Без меня ничего не случилось?

— Еще нет.

— Значит, живем, дышим?

Она улыбнулась и провела ладонью по его лицу:

— У тебя что-то стряслось.

— Может быть. Пока не могу определиться. Ты ведь знаешь меня, пока не сформулирую проблему — ее нет.

Он привлек ее к себе, обняв за плечи, и сказал:

— Странно, проблемы как будто бы у меня, а боюсь за тебя. Весь день черт знает что творится, сумбур в башке. А тебя увидел — и всё прояснело, только страх за тебя. Может, это у меня глюки такие?

— Даня, это что-то другое…

— Да, да, я и сам чувствую. Но ведь у нас еще будет время поговорить, когда все поразойдутся, ведь так?

— Ну конечно.

— Пошли. Праздник как никак. В самом деле, — и Данила, распахнув дверь, шагнул в коридор, а из коридора в «салон», в среднюю залу.

Картины, фортепиано в углу, два поместительных дивана, кремовые шторы с оборками, кресла, пара журнальных столиков, и большой, во всю стену, самодельный книжный шкаф.

Из картин две были настоящие, то есть картины самой Вероники — небольшой этюд кисти Левитана да портрет хозяйки, простой, углем на картоне — скорее память о каком-то событии, чем произведение искусства. Прочие картины, обильно осыпавшие стены, относились к так называемой «экспозиции»: знакомые богемные художники периодически выставляли новенькое.

На сей раз это были картины Владика Петрухина, нарочитого примитивиста, так смачно, трогательно и душевно живописующего крупных, неохватных баб на фоне таких же необъятных домашних животных и стогов сена, как правило, посреди бескрайних заснеженных просторов Родины. Были и иные сюжеты: воздушный флот в составе планеров, кукурузников, цеппелинов — все невообразимых форм и размеров, обычно в перевернутом состоянии, когда на небе осторожные пешеходы выгуливают собак, яркоцветные кошки перебегают намеченные пунктиром дороги… Ну а гвоздевой темой были знаменитые натюрморты Петрухина — огромные искрящиеся, сверкающие арбузы, внутри которых — дыни, виноград, манго, другие тропические излишества, и всё в таком роде, и притом на ладони какого-нибудь деревенского старичка-топинамбура с клюкой и дерзкой ухмылкой: нате, мол, кушайте, коли могете, а как оно такая пища произросла — не скажу!

В салоне сам Владик ожесточенно рассказывал концепцию своей новой темы, из которой уже проистекла и наличествовала в природе картина — вот эта, эта самая, «Рай в шалаше». Адресовался же Петрухин к развалившемуся в креслах отцу Максимиану, то есть к Васе Однотонову, в былые времена исполнителю почитай всех ролей романтических любовников в студенческом театре, ныне шумно известному на весь Петроград служителю культа.

Владика Данила оставил без внимания. Его заинтересовал молодой человек у окна, взлохмаченный, с горящим беззащитным взглядом, раскрасневшийся, гордый — далекий от суеты поэт-скиталец. Он громко декламировал:

— …От неумышленных молитв могилы… расцветают!..

— Вероника, откуда это чудо к тебе залетело? — спросил Данила.

— Его Вася привел. Говорит — «крупный религиозный поэт с особым мистическим складом души». Стас Осенний.

Молодой человек прокашлялся и объявил очередное стихотворение:

— «Цветы» [1].

Восходит надежда,

И рвутся мечты.

А в небе всё те же —

Живые Цветы.

Ночная невинность,

И тайна греха…

И Божия Милость

Целует врага…

Отец Максимиан довольно улыбался, кивая то Пеструхину, то Осеннему, обозначая лицом самое доброжелательное внимание, хотя, ясное дело, не слушал ни того, ни другого.

Данила решительно приблизился к креслу и, взявши Васю Однотонова за ворот одеяния, молвил:

— Ввожу в курс, отец Василий, что ежели начнешь здесь разводить свою антисемитскую бодягу насчет евреев, то я тебя, гада, урою.

— Окстись, Голубцов! Какой я тебе отец Василий! Если угодно — отец Максимиан. Да отпусти, скот, я, как-никак, духовное лицо!

— Мне твое духовное лицо без надобности, я тебе твой «чайник» начищу.

Народ из «своих» заулыбался, но прочие смутились — не все знали отца Максимиана еще по годам розовой юности и туманного детства, были ведь и «левые» персоны, у Вероники кого только не увидишь.

— Позвольте, э-э, но всё же так нельзя нам, русским… Это же наша духовность…

— Кто это, Вероника? — искренне изумился Данила, оборотившись на голос. Голос принадлежал поджарому человеку в вельветовом костюме.

— А, вы? Кто таков, на лицо незнаком… Впрочем, неважно: сударь, употребляя слово «духовность», надлежит иметь сообразное слову понятие, подкрепленное соответствующим воспитанием и исчерпывающим послужным списком.