Пальцы его были темны от машинного масла, ногти в многочисленных заусеницах. Имелось у кинорежиссера одно незамысловатое хобби: любил возиться на досуге со всякими подшипниками и кривошипами. Он даже умудрился собрать из больших артиллерийских шестерён куранты, но те, правда, шли так, будто в часе сорок пять минут и не более. Пришлось преподнести в дар университету.
Дуся в истерике билась на софе, возле нее хлопотал дурак-ассистент, актер Глубокий смущенно стоял в стороне и потирал исколотый локоть, а Сценарист Серню, размахивая листами сценария, что-то ожесточенно выговаривал актерам.
Тут в павильоне появился человек в клетчатом, хорошего кроя, но поношенном костюме, невысокий, толстенький. Это был частный сыщик Гений У («У» относилось к фамилии и должно было, по его мысли, обозначать принадлежность к уголовному сыску). Мягкими шагами он приблизился со спины к креслу режиссера и, наклонившись к его уху, прошептал:
— Вы просили книг Верова. Так вот я знаю теперь, где их достать.
Разбой недоуменно обернулся к незнакомцу:
— С чего вы взяли, любезнейший, что именно я просил вас об этом?
Гений У нимало не смутился.
— В таком случае разрешите откланяться, — кивнул и тем же мягким шагом, не спеша, пошел из павильона.
Разбой почесал в затылке, махнул рукой, поднялся и сказал:
— Все по домам. На сегодня баста.
Вечер тоже вышел скомканным, и Разбой решил лечь спать пораньше. Слуга задул свечи, — Иван экономил на электричестве, — и комната погрузилась в приятный полумрак. В полумраке этом темнели контуры фортепиано, массивного книжного шкафа, огромного, по современной моде, англицкого письменного стола. В углу стояла бронзовая копия «Ахиллеса», пытающегося извлечь стрелу из пяты. Этот шедевр древнего ваятельства подарил Ивану Пим Пимский, большой ценитель всего античного. Разбой любил смотреть на обреченного героя, вот уже третье тысячелетие борющегося с коварной стрелой, — и все неприятности дня улетали куда-то туда, где безмолвно колышется та самая глубь тысячелетий.
Он лежал и смотрел в окно. Окна Иван шторами никогда не занавешивал, чтобы лежа на диване смотреть на звездное небо. «Эх, хорошо, — думалось ему, — чтобы изобрели такую штуку, чтоб показывала то, что сейчас где-то там». «Где-то там» означало — «очень-очень далеко на небе». Еще думал с негодованием о том, когда же, наконец, изобретут звук в кино. Фильмы красивые, яркие и при этом немые. Безобразие, как ни посмотри. С этой мыслью он и заснул.
— Ба! Какая птица в наших пенатах! — услышал он знакомый голос.
Разбой открыл глаза и от неожиданности хотел вскочить с дивана. Но его повлекло вниз, на пол, потому что был он сейчас не в постели, а стоял посреди ярко освещенной комнаты.
Незнакомая мебель, в углу вертикально поставленный металлический цилиндр с манометром, — слово «манометр» он почему-то знал, — слева у стены — зеленый диван непривычной формы; рядом один стол, а справа, возле окна, второй. На этом втором стоял компьютер, по экрану дисплея вилась змейка экспериментальной кривой, и все эти предметы и слова, их обозначающие, были Разбою известны.
А прямо напротив режиссера стоял и смотрел на него Глебуардус Авторитетнейший. Или всё же не он? Похож, да нет, совсем не похож. Впрочем, во снах так бывает, что человек сам на себя не похож, а ты знаешь, что это именно он. Этот «дюк» был гораздо моложе настоящего.
«Дюк» повернулся к еще одному персонажу сна. Того Иван не знал — патлатый, как женщина или скотландские горцы, в странных потрепанных синих брюках и свитере, какие обычно носят норманны.
— Слышишь, Мастер, — обратился к тому «дюк», — всё дело было в фильтре. Какая-то сволочь забила его в коллиматор. Вот пучок и ослаб.
Разбой, к своему удивлению, понял, что речь идет о рентгене, о рентгеновском дифрактометре ДРОН-1, который находился в смежной каморке.
А потом «дюк» снова глянул на Разбоя.
— Ты чего? Э-э… Кирюха, глянь на человека. Ваня, ты чего тормознул?
— Послушайте, Глебуардус, — шепотом поинтересовался Разбой, — а где это мы?
Глаза у «дюка» сделались оловянными. Казалось, его кто-то невидимый огрел обухом по голове. Он открыл рот, намереваясь что-то сказать, но ничего не сказал. Лишь сглотнул слюну.
Тот, второй, ухмылялся, наверное, решил, что Иван разыгрывает спектакль.
— Повтори, — просипел «дюк». — Что ты сказал?
— Я спрашиваю, — повышая голос, сказал Разбой, — что это мы здесь делаем? Я ведь сплю. Какой-то странный сон. Я сплю и понимаю, что сплю. Да еще цветной. И всё такое настоящее.
— Повтори, как ты меня назвал.
— Дюк… Как же еще, хотя вы совсем не похожи на себя. Но это ничего, я знаю, что это вы, ваше сиятельство.
Тот второй засмеялся.
— Доигрался, Самохвалище. Достал людей кликухами — теперь будешь ходить в дворянах. Ничего, дюк, теперь не попишешь, терпи.
Но «дюк» не слышал товарища. Его глаза были по-прежнему оловянные, кажется, он даже не мигал.
В комнату вошел новый персонаж. Разбой посмотрел и узнал его: Пим Пимский. Но опять же, не совсем такой, как наяву. Гораздо моложе, повыше и гораздо крепче телом. В черном костюме не совсем обычного кроя, в белой рубашке с галстуком. А ведь Пим галстуки на дух не выносит. Чудное дело эти сны!
— Пим! — обратился к нему Разбой. — Хоть ты объясни, где мы находимся?
С лицом «Пима» тоже произошла мгновенная перемена. Улыбка слетела, как ветром сдуло, глаза сузились и взгляд сделался хитрым.
— Глебуардус, Пимский, да что вы, господа, в самом деле? — не унимался Разбой. — Что с вами? Это ведь только сон!
— Так, — подал голос «Пим». — Товарищи, кто здесь будет дюк Глебуардус Авторитетнейший?
Разбой улыбнулся: Пим, кажется, решил чудить и во сне.
— Да вот, Ваня его разыграл, — ответил лохматый.
«Пим» мягко подтолкнул Ваню к дивану.
— Присаживайся, брат. Поговорим. Ввожу в курс дела. Этот, который дюк, здесь, во сне — Марк Самохвалов, тот, что у окна, — Кирилл Белозёров, ну, его ты можешь и не знать.
Кирилл, услышав это, хмыкнул.
— А я, — продолжал «Пим», — Григорий, э-э, Цареград. Никогда таких имен не слышал?
— Никогда. Вы что же, не Глебуардус и не Пимский?
— Во сне, конечно, мы не совсем мы. Во сне оно, знаешь, как бывает, брат? Вот зачем ты меня спрашиваешь — Пимский я или нет? Что верное ты можешь узнать от того, кто тебе снится? Это я должен тебя спрашивать, ведь это я тебе снюсь. Или ты уже не спишь?
— Сплю.
— Есть теория, что вообще весь мир — это чей-то сон… — продолжал говорить Цареград.
— Ну, понес, — сказал себе под нос Марк.
— Скажем, мой сон. В моем сне вполне может быть так, чтобы я снился тому, кто снится мне, чтобы я мог посмотреть на себя глазами того, кто мне снится, а не своими собственными, ведь меня здесь нет. Я ведь где-то там, откуда вижу сон. И сам по себе, как таковой, не нуждаюсь ни в каком материальном выражении. А материя, скажем так, суть субстанция моего сна. И так как я своим сном не управляю, а скорее, управляю самим фактом сна, а не тем типом, кто в моем сне называет себя мною, то сделать так, чтобы ты вернулся обратно к себе в девятнадцатый век, не могу.
— Припоминаю. Накануне, у Сидорчука, ты про двадцатый и наш век говорил.
— Здесь и сейчас именно двадцатый. А что я у Сидорчука говорил?
— Не помню. Ты сильно пьяный был. Что-то такое крикнул и уснул. А я пять тысяч проиграл. Одному Хмелику целых три.
— Да, этот из тебя душу вытрясет, он сам в долгах, как в шелках. И когда же такое безобразие произошло?
— Да вчера. То есть уже позавчера.
— Ну, про это я своего сна еще не видел. А ты, товарищ дюк? — повернулся Григорий к Марку.
— Так, парни, — тоном главы партячейки заговорил Самохвалов, — давайте помедленнее и потщательнее. Здесь такое дело, что я даже не знаю…
— Ну, раз даже ты не знаешь, то что уж говорить обо мне, — пошутил Григорий. — Правда, с тобой, друг, мы кое-что, хоть и с трудом, понимаем. А вот Кирилл, вижу, абсолютно не в теме.
Кирилл и вправду глядел странновато. Он-то думал, что здесь спектакль с импровизациями, чудят ребята. А они вроде как серьезно, словно грибов-псилоцибов наелись. Не по себе ему стало, когда понял, что они о девятнадцатом веке говорят всерьез: не поехала ли у людей крыша? Но потом задумался о другом — он ведь сам тоже…
— Я ничего, — отозвался он. — Вы говорите, мне интересно, если это, конечно, не секрет.
— Да какие там секреты! — рявкнул Самохвалов. — Цареград, ответь мне, ты о каком дюке Глебуардусе говоришь?
— Не ко мне. Я сам в ауте. Его спрашивай.
— Хорошо, — и Самохвалов заговорил уже тоном следователя из телесериала. — Ответь мне, Разбой, о каком Сидорчуке ты говорил? О графе, у него еще кликуха — Бравый Хохол?
— Ну да.
— А Хмелик — это Хмелик Короед, он же барон Витольд?
— Даже во сне покоя мне нет, — поморщился Иван. — Прошу, не напоминайте мне о моем проигрыше. Мне уже сегодня предстоит разговор с Мамайханычем, чтобы еще денег дал под фильм. Наверное, придется ему и права на фильм продать. Почему я должен выпрашивать денег, унижаться? Я что, плохие фильмы снимаю?
— Да, не повезло тебе, брат. Ты бы лучше не там, а здесь играл, и в паре со мной.
— Но ты, Пим, ведь в карты не играешь.
— Да, я — Пим в карты не играю. Зато играю я — Григорий.
— Ты про Пимского видишь… во сне? — спросил Марк Григория.
— Да, во сне. И как понимаю, ты тоже.
— И я во сне, — подтвердил Марк.
— То-то я гляжу, ты в последнее время гоголем ходишь. Как же — герой Морской войны!
— Вот именно. И друг самого государя императора. А какие страны там, как называются! Англикания, Галляндия, Алемания, Пиренея! А здесь что? — сумерки цивилизации, закат истории. Всё испаскудили, загадили, разворовали.
Марк заговорил о сумерках цивилизации, потому что такое сумрачное настроение у него было всё последнее время. С месяц тому назад погорел его бизнес. У Самохвалова был компаньон, человек из их же института, в отличие от Марка — большой специалист по электронике. Но, опять же, в отличие от Марка бизнесмен никакой. Но поди ему это докажи. Звали его Андреем Дубовиком, по данному ему Самохваловым прозвищу — Дубовичком Радиоактивнейшим. Но Дубовичком он был до этого месяца. А теперь стал просто Дубом. Отдал все их оборотные средства своему однокашнику Фоме, ныне крутому человеку. Фома обещал наварить с них за пару недель триста процентов. В итоге через месяц идти к Фоме пришлось Марку, выпрашивать свои же деньги: Радиоактивнейший говорить со школьным товарищем побоялся.