Двойное дно — страница 21 из 85

Во вторник сидел я как затворник,

В среду пригласил ее к обеду,

В четверг я ее отверг,

В пятницу поимел телятницу,

В субботу вышел на работу,

В воскресенье предавался лени —


и все по новой; впрочем, литература всегда лакирует действительность.

До «Сайгона» уже была и потом долгое время существовала параллельно с ним кофейня на Малой Садовой. Там не пили, но вокруг имелись соблазнительные дворы (особенно двор ГорОНО). В этих дворах я и дебютировал как лектор по вопросам политической экономии капитализма году в 1969-м, после чего в моей просветительской деятельности возникла двадцатилетняя пауза.

В самом грязном закоулке самого грязного из дворов по Малой Садовой завелась предприимчивая старуха. То есть она-то как раз там всегда жила, а вот нас, компанию поэтов-пьянчуг, случайно завидев, вдруг начала приваживать. Другие аборигены и аборигенки гоняли и стращали милицией, справедливо полагая, что где пьют, там и льют, а наша заступница при первом же появлении выскакивала из своей крысиной норы в полуподвале и подавала стакан. Что бывало весьма кстати — неофиты и неофитки компании, как правило, брезговали пить из горла, а в автоматах газированной воды стаканы разбирались теми, кто, в отличие от нас, начинал пить уже утром.

Конечно, старушка привечала нас не из любви к ближнему — за стакан ей полагалась пустая бутылка, и чаще всего не одна. Такой бартер мы проводили полгода, может быть, и дольше. Но прекрасное мгновенье не удалось продлить не только Фаусту: у нашей старушки в соседней крысиной норе завелась конкурентка. Теперь уже и она встречала нас со стаканом, норовя перехватить у первой. Тогда изобретательница метода стала прилагать к стакану пару кусков черного хлеба. А конкурентка — пару кусков черного хлеба с кружочками соленого огурца. Через несколько недель в ход пошла чайная колбаса, так что предполагаемый доход (12 или 17 копеек в зависимости от объема бутылки) потребовал от каждой из конкуренток капиталовложений на сопоставимую сумму…

На этом примере я объяснил своим друзьям, умевшим отличить разве что ямб от хорея, действие закона стоимости как стихийного регулятора рынка в конкурентной среде. Приятно знать, что примерно в те же дни десятилетний Егор Гайдар, которого папа регулярно водил обедать в Дубовый зал ЦДЛ, дожидался минуты, когда контр-адмирал отойдет к бару или за соседний столик, а затем сдергивал со стола скатерть вместе со всеми лафитничками и жюльенами и заливисто, по-поросячьи смеялся, радуясь осуществленной «реформе». Одним словом, передовая наука вызревала не только в недрах академических институтов.

Двадцать лет спустя в кафе питерского Дома литераторов подсела ко мне за столик пьяная референтка со столь же пьяной, но куда более юной приятельницей и прельстительно начала:

— Вот, Витя, я дарю тебе эту девушку. Но поделись с нею своей мудростью! Подари ей хотя бы десятую часть своего ума!

Я был польщен, очарован, но, к сожалению, почти трезв.

— Конечно, я могу подарить ей десятую часть своего ума, — ответил я. — Но нужен ли стране еще один академик Абалкин?

Как раз в те дни академик Абалкин — зампред Совмина — сокрушенно признался через популярный журнал «Огонек»: мы-де не умеем просчитывать социальный аспект намечаемых и проводимых реформ. Сейчас, наверное, уже научился…

Политэкономию капитализма мы ежевечерне проходили и в «Сайгоне»: фарцовщики, книжные спекулянты, даже обыкновенные мажоры, не говоря уж о наркосбытчиках и валютчиках, были неизмеримо богаче нас. Правда, социальный аспект тогда выглядел по-другому: в «Сайгоне», да и во всей молодежной среде господствовала поэтократия. Несметное полчище поэтов, как ангелы на острие иглы, восседало на самом верху иерархической лестницы; столь же многочисленные художники и единичные прозаики образовывали второй ярус; технари — третий; асоциальные элементы — четвертый; «щенки» (помню еще в «щенках» покойного Сергея Курехина, имевшего поначалу при всей его красоте и обаянии сайгонскую кличку Прыщ) — пятый; и только в самом низу — богатые, как нам казалось, или просто богатые люди, зарабатывавшие себе на бутерброд с икрой и рюмку коньяку, которыми торговали прямо в «Сайгоне», полузаконными или противозаконными способами. То есть они нас, случалось, поили — но со всем подобающим подобострастием. И непременно просили почитать стихи — тех, кто почти до полной отключки не утрачивал членораздельности хотя бы при декламации. Или, вернее, именно в процессе декламации — иной стихотворец мычал, пускал слюну и невнятно матерился, пока его не просили почитать, а затем, встрепенувшись, выдавал пяток — десяток «ударных вещей» и вырубался уже напрочь: это был своеобразный профессионализм — единственный профессионализм, отпущенный тогдашним поэтам судьбою.

По поводу самого названия «Сайгон» существует несколько версий (изначально бар получил известность как «Подмосковье», потому что был расположен под рестораном «Москва», на первом этаже, потом «Подмосковьем» стали называть коктейль-холл того же ресторана, куда из «Сайгона» попадали ходом коня, потом это название и вовсе забылось), я лично настаиваю на такой.

В «Сайгоне» вечно шли всевозможные перемены. Спиртным то торговали, то нет, курить разрешали то повсюду, то в первом тамбуре, то запрещали вовсе, столики оказывались то высокими, то низкими (и в этом случае к ним приставлялись кресла). Имел весь этот бардак и какое-то экономическое обоснование — скажем, наличие кресел повышало класс заведения, но, соответственно, снижало его «пропускаемость», а значит, и выручку, — и не только экономическое… Однажды, уже в период высоких столиков, мы вдруг обнаружили в «Сайгоне» низкие, с креслами: декорацию поменяли за ночь. Низкие столики с креслами простояли три дня — и опять-таки за ночь все вернулось на круги своя. Позднее каким-то образом выплыла наружу подоплека этой недолгой метаморфозы. Оказывается, после серьезного группового побега заключенных из одной из пригородных зон органы решили превратить «Сайгон» в ловушку, рассудив, что беглецы непременно заглянут сюда и — прошу прощения за каламбур — не устоят перед искушением посидеть в креслах, где их и повяжут. Так оно и вышло, после чего надобность в креслах отпала. И вообще в «Сайгоне» ощущалась подспудная борьба между оперативниками, стремившимися поймать в здешней мутной воде свою рыбку, и обыкновенной милицией, которой хотелось эту воду слить или хотя бы очистить. Оперативники стояли за столиками, с чашкой кофе и с книжкой, а то и со стаканом и сигаретой, смотрели и слушали. Милиционеры приставали к нарушителям, базарили, штрафовали на рубль, забирали в находящийся в соседнем дворе пикет (или в другой — наискосок через Невский, в подворотне кинотеатра «Знание»), одним словом, распугивали. А США меж тем бесславно проигрывали войну во Вьетнаме. И вот очередной мент, подойдя к очередной сайгонской (тогда еще, впрочем, как раз не сайгонской) компании, начал возникать:

— Курят… Пьют… Девки… Сайгон устроили!

И заветное слово оказалось найдено. Назвал, учредил, создал — триединая формула Мартина Хайдеггера, с которым как раз тогда оживленно переписывалась сайгонская девица по кличке Хильда — бывшая и будущая жена Виктора Кривулина, предводительница питерских феминисток, общим числом в четыре штуки высланных из СССР перед Московской Олимпиадой, видный философ и, кажется, богослов русского зарубежья. В один из недавних приездов на родину Хильда, вспомнив сайгонскую молодость, бродила белыми ночами по Питеру и писала на стенах «Янки, убирайтесь вон!», а будучи поймана, откупилась четырьмя сотнями баксов — ментовские расценки со времен сайгонского рубля резко возросли.

К «Сайгону» же позднее примкнули две мороженицы, названные Придатками, — ближний Придаток, или, вернее, Ближний Придаток — буквально через дверь, а Дальний — метрах в трехстах, у метро «Владимирская», как раз там, где нынче присел на каменную скамеечку каменный же Достоевский, похожий не то на незадачливого крестьянина с соседнего Кузнечного рынка, не то (причем портретно) на писателя-почвенника Николая Коняева. Впрочем, и самого Достоевского можно с известной натяжкой назвать почвенником. И, напротив, от «Сайгона» отпочковался (вместе с частью публики) дороговатый «Ольстер» на углу Невского и Марата, название которого скорее подражательно, чем остроумно. В ту же «систему» (правда, само понятие «система» возникло гораздо позже) входил и бар гостиницы «Октябрьская».

В первые годы перестройки — главным образом с помощью чрезвычайно популярного тогда питерского телеканала «Пятое колесо» — был создан миф о «Сайгоне» как о некоем очаге эстетического и, не в последнюю очередь, политического сопротивления, справедливый разве что в гомеопатических дозах.

Сайгонский нонконформизм носил выраженно бытовой характер (точнее, разумеется, антибытовой), идейная подоплека отсутствовала, не говоря уж об идеологической, последние битники безмятежно соседствовали с первыми хиппарями и с предтечами панков, преобладала же аморфная, вызывающе праздная (тусующаяся, сказали бы сегодня) масса. Внутренняя мотивация наличествовала разве что у поэтов, что и превращало их в статусных лидеров неформального сообщества.

Много лет спустя, уже сорокалетними, перебравшись мало-помалу в Союз писателей и, соответственно, в довольно-таки жалкое кафе питерского Дома литератора, мы практически воссоздали там сайгонскую атмосферу (с неизбежной иронической поправкой на солидный возраст) и поддерживали ее вплоть до того, как в ноябре 1993 года Дом сгорел.

Официальная литературная жизнь со всеми пряниками и примочками не то чтобы не манила, но требовала душевных жертв, на которые мы в большинстве, в подавляющем большинстве, были неспособны.

Или даже не так: стихотворцы, смолоду угадавшие в себе неспособность на такого рода жертвы, и оказались рано или поздно в «Сайгоне». В каком-то смысле это было равнозначно приобретению жизненного опыта, чего и требовали от книжных, чересчур книжных мальчиков и девочек казенные литературные инстанции. Опыт, правда, приобретался здесь специфический и последующее вхождение в советскую литературу облегчить не мог. Что, однако же, было ясно с самого начала.