Двойное дно — страница 58 из 85

— А с какой стати вы меня, собственно говоря, расспрашиваете? Это что — допрос? беседа? вербовка?

Гэбист развел руками.

— Но вы же с нами давно сотрудничаете.

— Я? С вами?

— Поймите, Сергей Сергеевич, я тут человек новый, но ваш прошлый куратор оставил мне список добровольных сотрудников, и там значится ваша фамилия. Да вот, посмотрите сами.

И Сережиным глазам предстал список пушкинодомовских стукачей. Возможно, конечно, что половину составляли приписки вроде его собственной фамилии, но тем не менее.

— Это ошибка, — пролепетал мой друг.

— Ну, идите подумайте. Завтра я вас опять вызову.

Подумав, Гречишкин отправился к директору Пушкинского дома и выложил ему все. Директор Бушмин (или Баскаков, я так и не научился их различать) посоветовал ему ни на что не соглашаться — сильно смелый совет по тогдашним временам, — а главное, никому ничего о случившемся не рассказывать.

Назавтра Сережу вызвали вновь. Гэбист явно охладел к нему.

— Конечно, это ваше право, и я ни на чем не могу настаивать: сотрудничество — дело добровольное. Но скажите: ради чего вы все рассказали Баскакову (или Бушмину). Он, конечно, тоже наш помощник, но такой болтливый…

В деле Азадовского с самого начала была какая-то странность, граничащая с абсурдом. КГБ несомненно приложил руку к этой истории, но было ли это продуманной операцией или всего лишь частной инициативой одного из штатных сотрудников, возможно, даже имеющей личную подоплеку? Азадовский, естественно, убежден в первом, я склонен был тогда уверовать скорее во второе — и остаюсь при прежнем мнении до сих пор. С первых же шагов — а я подключился к «борьбе за Азадовского» буквально в первый день — все выглядело на диво дико.

Компания, в которую мы оба входили, была безобидна даже по сравнению с сопредельными и периферийными. Там был самиздат, «эмнести», сборники «Память» и «Хроника текущих событий», — а у нас Костин «Филька» (Рильке), Лаврушкин (и гречишкинский) Андрей Белый, мои переводы и эпиграммы, резиновые перчатки, надев которые наш общий друг доктор Щеглов массировал (теперь почему-то говорят — массажировал) гениталии своих пациентов… Конечно, при малейшем нажиме могли бы всплыть какие-нибудь не совсем чистые делишки: но никакого нажима не было! Ни до ареста Азадовских, ни после…

Никого из нас ни разу не вызвали на допрос, да и самого Костю, что бы он ни утверждал потом, ни о чем, кроме пресловутых граммов анаши, не спрашивали. Достаточно было бы внедрить в нашу компанию одного стукача (а хоть один стукач в ней наверняка был) — и он доложил бы, что именно нас тревожит: не обвинят ли Костю в продаже некоего фотоархива на Запад, не поинтересуются ли судьбой вычищенных им из собственного дома в предвидении обыска печатных материалов, — но не произошло и этого. Никакой «натуры», никакого «компромата» не нашли, а значит, и не искали.

Борцов за Костю не поджидали никакие неприятности, напротив, отчаянно смелой супружеской паре Гинкас — Яновская именно в разгар хлопот по Костиному делу и начало, слава богу, фартить, причем по крупной: со спектаклями в Москве, подготовившими их триумфальное вселение в столицу. Все это разительно отличалось от того, что разыгрывалось — одновременно и параллельно — вокруг настоящих диссидентов или как бы диссидентов: Арсения Рогинского, Михаила Мейлаха, какого-то, не помню, как его звали, Репина… Да в самой элементарной истории, допустим, с засвеченным экземпляром «Архипелага ГУЛАГ» КГБ маниакально тянул одну ниточку за другой, производил профилактические «выемки», запутывал, шантажировал, склонял к сотрудничеству… Нас словно бы не замечали — а значит, замечать не хотели.

Штаб «борцов за Азадовского» расположился по адресу: Апраксин переулок, 19/21, где на втором этаже с соседями-матерщинниками жили мы с матерью, а прямо над ними — на третьем — Кама Гинкас с Гетой Яновской. (Через площадку от меня жила Светлана Крючкова, но она к этой истории отношения не имеет. Въехав в наш дом как раз перед арестом Азадовских, пришла через площадку познакомиться: «Я, Витя, наслышана о вас и о вашей маме…» Со всегдашней деликатной находчивостью я ответил: «Я вас тоже знаю… Видел по телевизору». И, поняв, что допустил некоторую оплошку, поспешил добавить: «Не хотите ли вина?» Света царским жестом указала на огромный живот, который я по первости ухитрился не заметить. «Я глубоко, — это слово она потянула и драматически подчеркнула, — беременна». — «Но вино-то хорошее», — не растерялся я, хотя выпить с нею мне довелось лишь долгое время спустя.) Я с ними дружил, особенно с Гетой (устные рецензии на спектакли Камы я излагал ей, а она уж потом пересказывала их мужу в отцензурованном виде), а они, в свою очередь, тесно дружили с Азадовским. Однажды я, кажется, спас супружеской чете режиссеров жизнь.

Дело было так. Мы с Колей Голем пили бормотуху и резались в «Эрудит» на небольшие деньги. Матч длился до тех пор, пока не кончалась бормотуха, а потом наступала пора расчетов и взаимных попреков. Впрочем, как правило, выигрывающий на радостях хмелел быстрее — и это уравнивало шансы. В десять вечера в дверь позвонили. Ленгаз. Я указал им в глубь коммунальной квартиры и в нетерпении вернулся к игре. «Ты понимаешь, что это грабители и убийцы? Ленгаз в десять часов не ходит», — зловещим шепотом спросил Коля.

— Увидят, что брать у нас нечего, и пойдут на другой этаж, — отмахнулся я.

— Мы все проверили и уходим, — доложили рабочие. Или «рабочие».

Через минуту я вспомнил, что этажом выше живут Гета с Камой, а в городе сейчас вроде только Гетина старушка-мать. Пара жила бедно, но в доме имелось на что позариться, да и грабили их уже раза три на моей памяти. Я выскочил на лестницу. Рабочие звонили в квартиру к режиссерам.

— А вы что ночами разгуливаете, а? Кто у вас начальник? — заорал я.

Ленгазовцы прыгнули в лифт и помчались вниз. Я вернулся к прерванной партии «до трехсот очков»…

В нашем штабе одна за другой составлялись и редактировались бумаги, скапливалась и складировалась информация, отдыхала за чашкой кофе рыскавшая без устали по городу, несмотря на столь же глубокую, как у Светы Крючковой, беременность, Зигрида Цехновицер. Только Яша Гордин действовал наособицу, используя тайные еврейские или, как ему думалось, литературные связи. Даже моя заскучавшая было на пенсии мать почувствовала себя вновь на важной политической службе.

Суд над Светой был открытым — и открыто бессмысленным. На суд над Костей не пустили уже никого, сославшись на то, что крошечный зал полон. Да и как ему было не быть полным, если дружинники, стоящие на входе, пропускали только своих людей, паролем которым служили специфическая внешность и какой-то особый кивок. Подсмотрев этот кивок, Гета Яновская — внешность которой тоже специфична, но в совершенно другом смысле, — изобразила его на входе и, о чудо, была пропущена. Более того: небрежно бросив: «А этот со мной!», она провела и мужа, внешне и вовсе похожего на меня, по крайней мере, пока я не растолстел окончательно.

Внешнее сходство с Гинкасом доставляло мне немало страданий. То и дело мне звонили в дверь (на Апраксине мы все жили без телефона), и какая-нибудь красотка, которой наверняка описали Гинкаса заранее, — безошибочно признавала его во мне и, как положено явившейся на смотрины актрисе, начинала книксен прямо с порога. «Кама живет этажом выше», — завистливо признавался я.

Наших знакомцев и приятелей, дела которых имели политическую подоплеку, сажали по надуманным поводам, но никогда — в связи с фальсификацией и подлогом со стороны самих органов. Скажем, Рогинского посадили якобы за то, что он подделал допуск в спецхран Публички. Допуск он не совсем подделал, и посадили его на самом деле, конечно, за другое — но сам факт, как говорится, имел место. И был гомосексуалистом Клейн, и спекулировал книгами (в том числе — и запрещенными книгами) Мейлах.

Костин же случай был по тем временам и по тогдашним нравам воистину уникален — ведь анашу ему действительно подбросили, а ничего, кроме анаши, так и не предъявили, да и предъявлять, судя по всему, не собирались! И я глубоко убежден в том, что пресловутый советский суд при всей своей сервильности разобрался бы со смехотворным обвинением и оправдал институтского завкафедрой, не предоставь сам Азадовский обвинению психологически неопровержимое доказательство собственной вины (вины, разумеется, мнимой).

В предварительном заключении Костя и Света сидели в разных корпусах знаменитых «Крестов». Костя — в общей камере (Света, понятно, тоже). К Косте подсадили «наседку», тут же предложившего ему — «как двоим единственным интеллигентам во всей камере» — заняться однополой любовью. Что Костя с ненаигранным негодованием отверг. Тогда «наседка» предложил ему воспользоваться услугами «тюремной почты» — и Костя попался как мальчик. Но ладно бы написал он Свете что-нибудь абстрактно-любовное… Увы. Текст письма (цитирую по памяти и в двойном пересказе) гласил: «Света! Покажи, пожалуйста, на следствии, что ту вещь, которую нашли у меня на третьей полке правого стеллажа (вот эта топография как раз условна), положила туда ты. Твой Костя».

Комментировать эту записку с моральной стороны я отказываюсь: двум нежно любящим друг друга людям, а теперь и многолетним супругам, я не судья. Но будь я советским судьей, подобная записка убедила бы меня в том, что у подсудимого рыльце в пушку. В конопляном пушку, в данном случае.

Весь многочасовой суд мы простояли на ногах за стеной, время от времени поднося к ней ухо в тщетной надежде что-нибудь услышать. По окончании, узнав приговор и получив от Геты с Камой подробный отчет, отправились большой компанией ужинать на Витебский вокзал. И тут же к нам подошел человек в штатском и попросил кого-нибудь стать понятыми, потому что «за соседним столиком сейчас пройдет личный обыск, а нам не надо, чтобы потом говорили, будто мы что-то подбросили». Опять-таки: так не бывает, но именно так оно и было. Разумеется, мы грубо отшили оперативника, а он в ответ пожелал нам чего-нибудь нехорошего.