Двойное дно — страница 66 из 85

Евреев, которым также надо было платить за образование, финансировал Сохнут, то есть финансировали другие (богатые) евреи под гарантии Сохнута. Но и сами гарантировали Сохнуту, что очередной отъезжающий не намылится из Вены куда-нибудь в противоположную от Земли Обетованной сторону. К богатым евреям бросился и Бетаки. Они заартачились. «Ты, Вася, в Израиль не поедешь ни за что». — «Да нет, мамой клянусь, только в Израиль, непременно в Израиль…» Деньги они ему в конце концов дали, а Вася собрал пресс-конференцию в венском аэропорту, на которой объяснил, что на свете есть два фашистских государства — СССР и Израиль, — из одного он чудом вырвался, а в другое не поедет и под дулом автомата…

И действительно — поехал в Париж, где даже, получив небольшое наследство, основал издательство.

Выпустил четыре сборника стихов — свой, своей жены Виолетты Иверни, Анны Ахматовой и почему-то (разве что ради рифмы) Елены Игнатовой, после чего прогорел и пошел работать на радио «Свобода», откуда его выгнали по требованию М. С. Горбачева, поставившего одним из непременных условий отмены глушения на всей территории СССР выведение за штат «Свободы» всех известных писателей-эмигрантов. Вася известным писателем не был, но попал под горячую руку, что для него, разумеется, большая честь.

А моя мать оказала в связи с предстоящим отъездом юридическую помощь одному своему приятелю, вознамерившемуся обзавестись справкой о том, что его родители пали жертвой гитлеровского геноцида. Такая справка гарантировала в Израиле немалые льготы… Но, увы, советские учреждения, а затем и советский суд рассудили по-другому: в справке было отказано, потому что «никто не видел, как родителей истца расстреливали. Видели только, как они шли в колонне евреев, которую гнали в лес на расстрел немцы и полицаи».

О своих друзьях из компании «жидов» и об истории, приключившейся с одним из них — Эликом Явором, — я рассказал в другой главе. Здесь же поведаю о бывшем муже Маши Эткинд (идейном вдохновителе всей компании), отправившемся вместе с отцом-адвокатом («Трусливый он был адвокат», — говорила о нем моя мать; на суде над «самолетчиками» он оказался среди тех, кто принял версию обвинения) почему-то не в Израиль, а в Канаду, и оказавшемся едва ли не первым советским евреем, прибывшим то ли в Канаду, то ли в крупный город (кажется, Монреаль), в котором все и произошло. По такому случаю местная еврейская община устроила обед и собрала в пользу вновь прибывших нешуточную сумму. Когда сумма (несколько тысяч долларов) была оглашена, Сергей обратился к раввину: «А принимает ли (допустим) монреальская синагога добровольные пожертвования?» Монреальская синагога добровольные пожертвования, разумеется, принимала. Свежеиспеченный иммигрант пожертвовал ей все собранные ему и его отцу деньги. На другой день он работал личным секретарем у еврея-мультимиллионера (участвовавшего накануне в обеде), а через месяц женился на его дочери. Такая вот история успеха…

Заговорив об отъезде в Израиль — и тем более решившись на него, — обрусевшие евреи выпятили не столько инородчество, сколько инородность, инаковость, до сих пор тщательно, упорно и в значительной мере успешно ими скрывавшиеся.

Хорошо помня тогдашние обстоятельства и дружа (с некоторыми — до сих пор) с людьми, внезапно превратившимися не скажу в сионистов (иудаизм был и остается им чужд), но в энтузиастов далекого и малосимпатичного, хотя и победоносного государства Израиль, я вспоминаю мгновенное перерождение этих людей: вчерашние подписчики «Нового мира», болельщики «Спартака» и «Зенита», почитатели Аксенова и Булгакова, пьяницы, бабники, драчуны и картежники вдруг — задолго до «прорабов перестройки» — заговорили об «этой стране», в которой им разом разонравилось, а главное, стало неинтересным — до лампочки — буквально все. И воспринималось это не столько как предательство (в брежневской стране не было идеалов и ценностей, стоивших того, чтобы их предать), сколько как саморазоблачение. Предательством это оказалось по отношению к соплеменникам, которые не собирались уезжать, к родным, которых выгоняли с работы, к самой идее обрусения. Но, раз начавшись, процесс пошел с обеих сторон, возникла новая обратная связь.

Негласный государственный антисемитизм подпитывался отныне не иррациональными подозрениями, но вполне конкретными фактами. Став в известной мере оправданной (и хотя бы в силу этого ужесточившись), политика дискриминации провоцировала все новых «изгоев» на мысль об отъезде. Бытовую юдофобию подогревали участившиеся саморазоблачения, описанное выше внезапное перерождение былых «братьев по духу» — у людей, не затронутых этим процессом, складывалось — в целом неверное — впечатление, будто их недавние коллеги, друзья и единомышленники лгали и притворялись до сих пор (то есть всю жизнь) и только теперь осмелились предстать перед миром самими собой. И в то же время ощущение безысходности, испытываемое отныне советскими евреями, гнало их в ОВИР… Отдельная прискорбная история правозащитного движения в его «израильской» ипостаси была напрямую замкнута на органы, со всеми присущими уже этой обратной связи издержками. В Израиле до сих пор отлавливают засланных к ним тогда шпионов, не говоря уж о потянувшихся своим ходом мафиози.

Гласность, привнесенная в общество в эпоху горбачевского правления, имела в интересующем нас плане троякий эффект. С одной стороны, государственная юдофобия сошла на нет, обернувшись едва ли не подчеркнутой юдофилией (достигшей своего апогея, конечно, при Ельцине: ночь темнее всего перед рассветом, сказали бы мои друзья из газеты «Завтра»). С другой стороны, гласность не могла не означать и возобновления разговора о роли российского еврейства в истории и в сегодняшней жизни страны, — и надо признать, что разговор этот был начат маргиналами и, соответственно, в свойственном маргиналам истерическом и оскорбительном для затронутой стороны тоне. А несомненная связь этих маргиналов с определенными силами в КПСС и в КГБ оборачивалась — при традиционной еврейской мнительности — погромными ожиданиями. С третьей же, новые — хотя и весьма расплывчатые — правила игры в общественной и особенно в экономической жизни разбередили чисто еврейскую пассионарность (напомню, что речь идет об обрусевших евреях, успевших заново ощутить себя евреями лишь в последние десятилетия).

Обострившиеся межнациональные конфликты не то чтобы развеяли миф о «новой исторической общности — советском народе» (такая общность объективно складывалась, что было насильственно и трагически пресечено), но заставили отнестись к этой общине именно как к мифу. Восстановление дипломатических отношений с Израилем, расширение культурных и религиозных связей (уже помянутые хасиды в Кремле), по существу, имевшее место воссоздание еврейской культурной автономии в рамках СССР — в условиях, когда евреи по-прежнему играли видную роль и в другой, общекультурной, жизни страны, — все это запутывало и осложняло ситуацию, объективно создавая предпосылки для всплеска уже не инспирированной властями, а натуральной юдофобии. И крайне неудачной, на редкость неадекватной превентивной практикой стали постоянные апелляции к угрозе фашизма (при Горбачеве, безусловно, мнимой) — фашизма, на который поспешили списать и нормальную реакцию на уже наметившееся национальное унижение русских (поначалу хотя бы в Прибалтике), и первые проявления государственного подхода к проблемам, вставшим перед страной (русский этатизм — это как-то не по-русски, а вот русский фашизм — в самый раз!), и, разумеется, любые «разборки» по русско-еврейскому вопросу. При этом дала о себе знать уже помянутая в этой главе асимметрия: неадекватность подхода демонстрировали и демонстрируют как численно и интеллектуально незначительные радикалы русского движения, так и все, за редчайшим исключениями, эвентуальные жертвы новых Нюрнбергских законов, отсекая от участия в диалоге здравые силы и тем самым лишая весь диалог возможности здравого развития.

Я нормально общаюсь с антисемитами, в том числе — и с оголтелыми антисемитами. В общении с ними я исхожу из того, что любить меня и моих соплеменников совершенно необязательно, что относиться к нам с подозрением, презрением или страхом скорее естественно, чем неестественно; что точно те же чувства испытывают едва ли не все и по отношению к случайному спутнику в купе, соседу по коммунальной квартире, новенькому в классе или во дворе и так далее. «С мужем живи, а голу жопу не кажи» — гласит пословица, и смысл ее вовсе не в асексуальности или чрезмерной стыдливости.

Ксенофобия — чувство, не вызывающее особых симпатий, но естественное; право на ксенофобию (а значит, и право на антисемитизм) следовало бы записать в Декларацию прав человека. Насильно мил не будешь. «Общение поверх барьеров непонимания, но подразумевающее наличие этих барьеров», — как изящно, хотя и совершенно в другой связи, сформулировал молодой Аверинцев. Более того, с явным антисемитом еврею иметь дело куда легче, чем с тайным. Как, впрочем, и любая явная вражда лучше тайной, а при случае не отменяет и союзничества между явными врагами против кого-нибудь третьего, кого они оба ненавидят еще сильнее, — вспомним хотя бы отечественную политику.

Но, конечно, явные антисемиты ведут себя в моем присутствии сдержанно. А раскрываются передо мной — в задушевных беседах, в пьяном или любовном общении — люди, своего антисемитизма стыдящиеся. Или, вернее, стыдившиеся. Или, еще точнее, лишь в самые последние годы втайне (и с ужасом) обнаружившие, что они, оказывается, терпеть не могут евреев. Ни на телеэкране — а там только евреи. Ни на службе — где они теперь потихоньку «выкуривают» неевреев. Ни в политике, хотя, конечно, в политике…

Весной 1998 года ехал я дневным поездом в Москву. Пьяный мужик в коридоре шумно разглагольствовал: «Одни евреи в правительстве! Одни евреи! И в Думе тоже! Дали им русского парня Кириенко — так и того не пускают! Явлинский не пускает, еврей, коммуняка поганый…»

И я вспомнил, как весной 1993 года пришел к матери в больницу. В Мариинскую больницу, славящуюся прекрасными врачами и чудовищными бытовыми условиями. Постельное белье, посуду, не говоря уж о еде и лекарствах, — все надо было приносить из дому. Но мать хотя бы лежала в палате (на шестерых), а убогими койками был заставлен и весь коридор кардиологического отделения. В коридоре лежала и одна особенно бесприютная и, чувствовалось, одинокая старушка. И одиночество свое она скрашивала беспрерывными разглагольствованиями (а дело происходило как раз перед референдумом с пресловутым «Да-Да-Нет-Да»):