Сводился он к следующему. Не только в троекратном предложении кандидатуры Кириенко, но и во многих непосредственно предшествовавших событиях можно было усмотреть серьезные нарушения президентской стороной Конституции. Снятие Черномырдина произошло без формального прошения об отставке и не было закреплено голосованием в Думе. Самоназначение и. о. премьер-министра Ельциным (правда, сразу же отмененное) было явно антиконституционным. Кириенко был назначен и. о. премьер-министра из вице-премьера, каким не был до отставки премьер-министра и всего правительства, — и непонятно было, когда и кем он в вице-премьеры произведен. Все это в сочетании с лингвистическим казусом о «троекратном отклонении кандидатур» (но и сам этот казус, разумеется) заслуживало рассмотрения в Конституционном суде. Необходимо было лишь подкрепить соответствующий запрос положением, согласно которому третье голосование по кандидатуре Кириенко откладывается на неопределенный срок — вплоть до ответа Конституционного суда, а возможная реакция президента (разгон Думы) предвосхищается предложением обратиться в Конституционный суд уже самому президенту, чтобы разъяснить вопрос, имеет ли он право в сложившейся ситуации распустить Думу. Едва ли Конституционный суд ответил бы президенту раньше, чем Думе, — а значит, ситуация зависала. Что, в конечном счете, было бы выгодно всем: Дума сохраняла лицо, Кириенко по воле президента оставался бы и. о. премьер-министра на весь период рассмотрения дела в Конституционном суде, а за это время и сам и. о. успевал проявить себя в достаточной мере для принятия взвешенного решения по его кандидатуре (если бы ее подтвердили), и успевал остыть и одуматься президент. Конечно, политическая неопределенность повредила бы экономике — но тут было не до экономики, да и «определенность» Кириенко через несколько месяцев обернулась дефолтом, с которым до сих пор разбирается (и будет разбираться как минимум до смены главы государства) прокуратура. И уж думцы, казалось мне, ухватятся за эту идею… Но как бы не так. Мне даже не дали дойти до мало-мальски серьезных кабинетов.
Хуже того, мне и самому расхотелось на полдороге. Расхотелось потому, что при встречах с мелкими партийными шестерками я понял: и их, и главных «паханов» интересует все что угодно, но только не то, о чем они толкуют с телеэкрана и что, по идее, и составляет единственное содержание публичной политики.
Как-то, летом 1991 года, гулял по московским редакциям американский детектив в моем переводе. И вот однажды некие кооператоры позвонили с сообщением, что берут его, и попросили подъехать. Я подъехал, со мной сразу же рассчитались за роман, а затем часа два пытали вопросами о политической ситуации и о курсе доллара. А по завершении разговора поблагодарили и предложили забрать рукопись — мы, мол, ее печатать все равно не собираемся. А зачем же вы за нее заплатили? Мы оплатили вашу консультацию, и интересовала нас на самом деле только она…
Здесь же, в дальних коридорах власти, ситуация складывалась прямо противоположная: политиков интересовали личные судьбы и курс доллара, но никак не более того, и чувствовалось: иные из них (скорее машинально, чем серьезно) ждут, что я дам им на лапу. И удивляются, почему не даю…
Так что спасителя отечества из меня не вышло — и я вернулся в Питер в глубоком недоумении: неужели никто, кроме меня, не понимает, что летом разразится катастрофа? Неужели никого, кроме меня, это не волнует? Ну а почему это должно волновать меня — штука баксов у меня имелась, и в банк я ее сдавать не собирался.
Начало перестройки я не скажу, что ждал, но воспринял с энтузиазмом. Правда, мне казалось, что дело пойдет, да и должно пойти несколько по-иному: ближе к «китайской модели», которая тогда владела умами под названием «андроповской» (недавно прочел в мемуарах Солженицына, будто те же взгляды высказывал и он в «Письме вождям». Гмм… надо бы перечесть «Письмо…»). Роль КПСС я в первых же статьях назвал «организующе-парализующей» — с одинаковым логическим ударением на обе части этого определения. Мне было ясно, что общество реформируемо лишь в той степени, в которой поддается реформированию сама КПСС. И до какого-то времени все более или менее так и получалось.
Правда, сопровождалось это бессчетными — словно бы совершаемыми нарочно — глупостями. Антиалкогольная кампания, чтобы было с чего начать. Закон о кооперации вместо введения частной собственности. Вместо института ответственного собственника в стране завелись юридические лица, именовавшиеся то «Лютиком», то «Ромашкой», — было совершенно очевидно, что одни и те же жулики называются сегодня «Лютиком», а завтра «Ромашкой». А еще до этого ввели институт госприемки: государство ускоренными темпами плодило взяточников и воров — и как раз под лозунгом «ускорения».
В Комарове, где я тогда жил на даче у жены, разыгралась такая трагикомедия. Там стояла, наряду с прочими, гигантская дача шоколадного короля Бормана, принадлежавшая в советское время обкому КПСС. Первый секретарь обкома Романов дачей брезговал: для него в Комарове было слишком много евреев, и гнездо себе с атомным бомбоубежищем чуть ли не до ядра Земли он свил в Осиновой Роще. Но когда Романова забрали на повышение в Москву, его преемнику (и зятю) Зайкову было рекомендовано поселиться на даче шоколадного короля. Осерчав и заскучав, Зайков принялся баловаться. Он решил организовать на участке за трехметровой стеной каскад фонтанов, для чего потянул на дачу трубу от водонапорной башни в левой, неакадемической, части Комарова. После завершения работ вся левая часть — дома отдыха, детские сады, дома творчества писателей и театральных деятелей — оказалась без воды. Разразился небольшой скандал, и Зайков распорядился «посадить» фонтаны на водонапорную башню в правой части Комарова, где стояли академические дачи и пансионат для поздних — то есть не успевших получить в подарок от Сталина по даче академиков — причем в «гадючнике» (как, естественно, назывался пансионат) проживал академик Лихачев. Его и строполили академические дети и внуки на героическое сопротивление, пока водопроводчики тянули зловещую трубу к академической водонапорной башне. Академику Лихачеву уже прислала приветственный адрес Раиса Максимовна Горбачева, орден Андрея Первозванного еще не был учрежден, но чувствовалось, что и за этим дело не станет. Перспектива остаться без воды не улыбалась и самому академику — назревал нешуточный политический бой. Но когда до завершения работ оставалось не больше трех дней, Зайкова в одночасье перекинули «на Москву».
Произошло это при следующих обстоятельствах. В город с внезапным визитом прибыл свежеиспеченный глава государства. В авральных условиях первый секретарь обкома успел лишь одно: украсить свежепостроенный павильон огромных размеров, в котором предполагалось разместить чешский луна-парк, подобающе гигантским плакатом «Интенсификация-90». Потемкинская деревня Горбачеву понравилась, Зайкова забрали в Москву, а академические отпрыски, радуясь неиссякшему кладезю, принялись разводить коз. По мере того как шли сначала перестройка, а потом реформы, козы из декоративных животных превращались в сугубо утилитарных. Порой их с вечера поили водкой, а с утра опохмелялись козьим молоком весьма специфического градуса.
И тем не менее. Впервые за всю сознательную жизнь я (и многие, должно быть, подобно мне и наравне со мной, но говорить здесь уместно только о себе) ощутил, что живу единой жизнью со своей страной, со своим государством, а вовсе не нахожусь во внутренней эмиграции, а раз так, то и несу свою долю ответственности за происходящее. Конечно, выход (или возвращение) из внутренней эмиграции произошел не вдруг — это был длительный многоэтапный процесс со своими взлетами и падениями, надеждами и разочарованиями, со всевозможными завихрениями и девиациями, но «процесс пошел»… И удивляли, раздражали, бесили меня почему-то вовсе не «плохо перестраивающиеся» партийные бонзы типа Егора Лигачева и будущих гэкачепистов, а, наоборот, слишком уж откровенные шалтаиболтаи и перевертыши вроде… но имена тут подставит каждый, и, не исключено, каждый — свои. И, прежде всего, возмущали — и наглостью, и слепотой — «прорабы перестройки». Потому что приметы беглого преступника они, подобно Гришке Отрепьеву, искажали, зачитывая вслух так, чтобы справедливое подозрение ни в коем случае не пало на них самих. Нет, на меня они, впрочем, тоже не указывали — и комплекс отца Варлаама начал проявляться и развиваться вовсе не из инстинкта самосохранения. Скорей уж — из инстинкта коллективного самосохранения. Становилось ясно: эти и пристава обдурят, и с поляками сговорятся, и Москву возьмут, а потом сожгут — дай им только волю.
Осенью 1989 года я написал, а в июне 1990-го демократ Никольский дерзнул напечатать у себя в «Неве» статью «После поражения», в которой впервые декларировался ряд мыслей, одни из которых вскоре стали тривиальными, другие — заведомо или по глупости недопонятыми, а третьи не удалось тогда додумать до конца и мне самому. Как сказал кто-то из великих физиков века: у меня мало новых мыслей. У меня есть практически только одна. И заключается она в том, что все прочие мысли не додуманы до конца.
В статье декларировалось следующее: СССР проиграл третью мировую войну. Точнее, проиграл войну, шедшую с октября 1917-го и проводившуюся — одновременно и попеременно — то на внешних фронтах, то на внутреннем. Война эта имела горячие и холодные фазы, оставаясь в принципе одной и той же. Поражение определилось в середине восьмидесятых по итогам так называемой холодной войны. Тем не менее это было военное поражение, а не идеологическое: СССР проиграл превосходящим силам Запада, а не социализм — капитализму (о чем тогда, начиная с Ларисы Пияшевой под псевдонимом Попкова, уже кричали из каждой подворотни). «Страшная она была, небывалая, — написал я об этой войне в 1989 году, — и последствия ее предстоит преодолевать не одно десятилетие. Но чтобы преуспеть в деле восстановления и созидания, нам придется, хотим мы этого или нет, пойти по пути потерпевших сокрушительное военное поражение государств». И дальше в статье — в рамках того, что сегодня звучит невыносимо банально, — набрасывалась идеалистическая картина некоего «плана Маршала»: «Они, превозмогая себя, протягивают руку за подаянием — и былые противники, нынешние победители, подают им. Они залечивают раны, они трудятся, они строят. Раны продолжают болеть, открываются новые, они учатся врачевать и новые.