Двойное дно — страница 78 из 85

После того как в Петербурге сгорел Дом писателей, а мэр «культурной столицы» и пальцем не шевельнул, чтобы подобрать для своих страстных приверженцев хоть какое-нибудь завалящее здание, я предложил коллегам два плана. Во-первых, собрать по десятке с носа четыре тысячи баксов и «сунуть» их Собчаку — мне возразили, что он такой мелочью побрезгует, а на деле просто пожалели денег, — Анатолий Александрович не брезговал вроде бы ничем. Второй прожект был куда хитроумней: как раз в те месяцы общество было озабочено и озадачено неким Договором о согласии, подписывать который питерским писателям, в их коллективной малости, никто, естественно, не предлагал. Но ваше дело не предложить, а наше — объявить на весь мир, что мы не собираемся подписывать договор, пока нам не предоставят здания… Этот план отвергли по демократическим соображениям — демократы были лютые: одно время свежеиспеченный представитель правления Михаил Чулаки ежевечерне звонил мне как раз в ту пору, когда по телевизору начинались «600 секунд» — и разговаривал ровно десять минут. Недавно я написал, что дефолт у него в голове произошел лет за десять до 17 августа 1998 года.

Мои политические прогнозы чаще всего сбываются. Как говорит мать моего друга про своего бывшего мужа: «Мой Абрам никогда не ошибается — он всегда предсказывает самое скверное». Пальцем в небо мне, впрочем, тоже случается попадать. Иногда (сравнительно редко) переоценив кого-нибудь из фигурантов политического процесса — Хасбулатова, там, или Скокова… Но, как правило, по другой причине: я, сказали бы шахматисты, указываю цепочку лучших ходов с обеих сторон и на основании этого варианта даю оценку позиции. А партнеры, они же противники, начинают «шлепать» на первом же полуходу, отвечают на ошибку ошибкой — и приходят к совершенно сюрреалистическим результатам. Скажем, весной 1998 года я (по просьбе газеты «Культура») написал статью «ПУТЧ», заглавное слово которой расшифровывалось как Политическое Убийство Теневиками Черномырдина. Статью напечатать побоялись, но дело не в этом. Моя оценка (в конечном счете подтвердившаяся) никак не подразумевала такой «игры на обратный мат», как августовская попытка вернуть Черномырдина во власть. А удайся эта попытка (что было вполне возможно), да еще окажись напечатана моя статья — вот и сел бы я в лужу. Осенью 1996-го я написал о том, что мы живем в последние годы, может быть, в последние месяцы НЭПа, и с трудом напечатанную (против публикации возражал такой политический провидец, как Александр Ципко) статью дружно подняли на смех. То есть экономику мыльного пузыря мои оппоненты задним числом признали, но собственную способность суждения при этом под сомнение не поставили. А вероятностный, вариативный прогноз я не даю, поскольку величина (непременного) поправочного коэффициента на глупость (не столько на коллективную, сколько на взаимную глупость) остается в каждом конкретном случае загадочной.

Иной вопрос, зачем я вообще этим занимаюсь, — с годами все меньше, но все же, все же… По инерции — так звучит едва ли не самый честный, едва ли не самый сокровенный ответ. Впрочем, мое сознание (как и любое другое) устроено по «матрешечному» принципу — и в другом умонастроении я называю другие резоны.

Общественная жизнь, гражданское общество, политическая ответственность гражданина и прочие слоганы того же ряда мало-помалу теряют актуальность, а главное — содержательность; черномырдинский застой — застой на развалинах — показал, с какой готовностью мы бездумно живем в ситуации «пока жареный петух не клюнул». При всем моем неприятии ныне бесславно закончившихся реформ я говорил в те годы: да нет, если бы удалось по-фаустовски продлить хотя бы это мгновенье, то и черт с ним… Но оно не продлеваемо в принципе: мы зависли над бездной, а земля осыпается и осыпается у нас под ногами. А мне отвечали — когда меня удостаивали ответом, — что это, мол, мы окапываемся…

Я не катастрофист. Напротив, мне представляется, что обществу, стране, народу присущи инерционная тяжесть, инерционная косность, инерционная — и спасительная — медлительность. Но понимаю я и другое: катастрофа впереди, более того — она неизбежна, и только после того, как она — в том или ином виде — разразится и закончится, только на самом дне пропасти уцелевшим — а уцелевшие непременно найдутся — удастся что-то начать. А сколько их будет и сколько у них на всех останется конечностей и мозгов — вот это я предсказать не берусь. Восклицая: «А король-то голый!» и вспоминая охранную грамоту отца Варлаама…

Глава 12Этюды черни

Глава изъята из верстки и исключена из окончательного текста книги по коллективном размышлении автора и первого издателя «Двойного дна».

Глава 13Главное — забыл!

В шестидесятые годы развернулась в переводческих кругах теоретическая дискуссия в связи с переложением на русский литературных трудов Шолом-Алейхема. Хулители новых — советских — переводов указали, в частности, и на такую забавную их особенность: герои писателя постоянно обмениваются письмами, к письмам делают все новые и новые приписки, сопровождая их специфическим знаком или же словесной формулой, обозначающей постскриптум. Переводчик же — скорее всего, по неграмотности, — переводит с языка идиш на русский и саму формулу — и вместо «P. S.» получается у него: «Главное — забыл!» Мне уже тогда, в шестидесятые, понравилась эта переводческая «находка поневоле» — а сейчас сам бог велел проэксплуатировать ее, завершая автобиографическую книгу.

Тем более, что именно так — «Главное — забыл!» — я не раз предлагал переименовать журнал «Постскриптум», сыгравший в моей литературной судьбе довольно существенную роль. А я — в судьбе «Постскриптума»: как раз сейчас, в начале 1999-го, выходит последний номер; трое соредакторов разошлись из-за моей статьи «Фантомные боги» — одному, но самому «равному» из троих, потому что он обеспечивает финансирование, она приглянулась, а двое других оказались не в силах более терпеть мои антишестидесятнические и — о ужас — антиеврейские выпады.

Главный соредактор — Владимир Аллой — крещеный еврей и глубоко верующий человек, при всех своих неоспоримых заслугах перед литературной и научной общественностью (начав в эмиграции, а затем перенеся издательство в Петербург, он выпускает альманахи «Минувшее» и «Лица») обладает двумя родственными мне чертами: сильно пьет и категорически выпадает из любой «системы». Поэтому его издания любят (кроме «Постскриптума» — а журнал не любили как раз из-за моих статей), а его самого с трудом терпят. И стараются по мере возможности не замечать. Осознавая это — и в какой-то мере гордясь этим — Аллой назвал собственную автобиографическую прозу «Записками аутсайдера». И опубликовал, разумеется, у себя в «Минувшем». Однажды, в каких-то парижских дрязгах, Аллой, кругом обманутый, превзойденный, обойденный и подсиженный, потребовал третейского суда. «Не надейтесь: третейского суда не будет!» — возразил ему видный деятель эмиграции. Эти слова я и вынес в название своей статьи об Аллое, представляющей собой — как почти все, что я пишу, — двойной портрет героя на пару с автором. Да ведь и впрямь: ожидать какой-то справедливости, пусть и злой справедливости, было бы с моей стороны столь же тщетно, как со стороны не столько не унывающего, сколько неутомимого Володи Аллоя.

Со вторым соредактором — Самуилом Лурье — дело обстоит сложнее. Человек исключительно одаренный в литературном плане — на уровне, да простится мне эта безвкусица, золотых перьев Серебряного века, — человек умный и тонкий, он не может не ненавидеть ту как бы интеллектуальную, как бы либеральную, как бы единственно возможную среду обитания — клан, компанию, мафию, — в которой долгие десятилетия жил и живет, — но и освободиться от нее, а главное, от присущей ей агрессивной (агрессивно-испуганной, если уж точно) зашоренности он не может. Хотя сам не агрессивен. Но испуган — и испуг, его перманентную запуганность, вовсю эксплуатируют те, с кем не хотелось бы даже в самых аварийных обстоятельствах задержаться на одном гектаре…

Запуганный, Лурье, однако, не безропотен. И вся история моего сотрудничества с «Постскриптумом» — из-за которого с ним (виня почему-то именно его) перестали здороваться многие литераторы — представляет собой длительный, внутренне противоречивый бунт Лурье против питерского литературного раввината. Достаточно просмотреть его изящные, но вихляющие из стороны в сторону крошечные послесловия — именно что постскриптумы — к моим статьям. Но и теперь, когда журнал рассыпался, Лурье не простят: от него потребуют большего, потребуют более однозначного — а на это он не способен.

Третий соредактор — дама, — и в журнале, да и «по жизни» она играет с Лурье на одну руку. Талантливая поэтесса Татьяна Вольтская.

Журнал «Постскриптум» был — не знаю, в какой мере удавшейся, — попыткой сохранить некую литературную одержимость в условиях, когда и литература, и одержимость перешли в разряд категорий определенно отрицательных. «Поэзия, — мне нравится эта мысль Одена, которую можно распространить и на всю литературу, — штука совершенно не обязательная. И оправдывает сам факт ее существования только то, что совершенно не обязательно ее знать». Но это ведь не означает, что литературой можно заниматься спустя рукава, не правда ли?

За печатный лист в журнале «Постскриптум» мне платили на бутылку коньяку, которая чаще всего на пару с другой выпивалась прямо в редакции. За годы существования тираж съежился с двух тысяч до тысячи двухсот. Но этого достаточно. Этого более чем достаточно. Я всегда завидовал не судьбе, но поступку Льва Гумилева, депонировавшего рукопись в библиотеке, не озаботившись ее изданием. В подобной неназойливости (хотя в случае с Гумилевым она была вынужденной) есть некая фундаментальность: и на такой основе можно возводить самые безумные, самые фантастические конструкции. «Постскриптум» стал для меня аналогом библиотечного депозитария. В какой-то момент — уже на излете журнала — мне предложили войти в число соредакторов, но я отказался: «пыл издательских затей» угас в ранней молодости.