сотрудника «Волги» Алексея Слаповского (пока самим москвичам было интересно печататься у него в «Волге»), потом перестали — и Слаповского подхватила все та же «Звезда». О стихах не буду, это святое: стихи у нас в городе пишет Александр Семенович Кушнер, а остальные лишь постольку-поскольку.
Это «блок» Арьева. «Блок» Гордина — публицистика. Гордин — сильная губернская голова (Достоевский), страдающая, правда, либерализмом или, точнее, либерал-идиотизмом. «Русский человек через двести лет» — под такой шапкой появилось в «Общей газете» двойное интервью с братьями Гордиными, Яковом и Михаилом. Но там не только братья, там папа с мамой, жена и тесть (покойный Леонид Рахманов), там сильный семейный клан. Однажды, в какой-то статье, я издевательски назвал Гордина «светлой европейской головой» — и корреспондентка «Литературки» попросила у меня разрешения повторить эту приглянувшуюся ей формулу.
Журнал декларирует интеллектуализм и порядочность. С интеллектуализмом все более или менее ясно, но я долгое время терпел «соредакторов» за манифестированную порядочность. И не то чтобы разуверился в ней, — оба считают себя порядочными людьми и стараются ими быть. А когда мухлюют — сами не замечают того, что смухлевали.
Учредили премию имени Сергея Довлатова. Объявили состав жюри, объявили имена финалистов. Но тут вдова Довлатова пожертвовала сто (!) долларов на премию и выразила пожелание, чтобы ее присудили Валерию Попову. Тут же все переиграли: Попова вывели из жюри, включили в число финалистов и объявили победителем. Я долго, но совершенно безрезультатно убеждал Арьева в том, что и премия, и, по большому счету, журнал на этом и заканчиваются. «Подумаешь, — отвечал он. — Подумаешь!»
И пошло-поехало. Для начала пошли-поехали в заграничные командировки соредакторы. Нет, они глубоко убеждены в том, что во всемирный «совет директоров» их приглашают за то, что они такие интересные люди, критики и писатели, а вовсе не за то, что председательствуют в ресторанной комиссии. И «Звезда», ставшая литературным журналом экономической эмиграции и потенциальной экономической эмиграции, по-прежнему обслуживает интеллектуальную элиту, а вовсе не своих промышляющих туризмом соредакторов (и дрожащих на приличном по питерским меркам жалованье — и оттого ставших еще большими холопами, чем были при Холопове, штатных сотрудников). И политический либерализм у них ненатужный — и, не помогай им Джордж Сорос, они были бы либералами все равно. И не имеет смысла «зарубать» очередной роман Михаила Чулаки — он ведь его все равно напечатает, не у нас, так в «Неве», а человек он хороший — не человек, а председатель комиссии по правам человека! Ну, конечно, чтобы постоянно думать именно так, необходимо постоянно пьянствовать, но мы ведь и пьянствуем постоянно, да только не из-за каких-то там угрызений совести — а исключительно из любви ко взаимному общению…
Почему я пишу об этом так подробно — и с такой злостью? Арьев человек симпатичный, да и Гордин симпатичный, да и все остальные в «Звезде» тоже, а Тоня — и вовсе мой пожизненный друг. Ну не печатаюсь я там — так я сам не хочу там печататься. Или, вернее, понимаю, как немыслимо выглядели бы мои тексты в компании авторов «Звезды», поэтому и не хочу там печататься. Ну не захотели они, идиоты, однажды опубликовать мою двухстраничную реплику о клевете на покойного Льва Васильева, помещенной в журнале, — так я достаточно наказал их, отказавшись от комплиментарной подписки и прекратив приходить на ежевечерние пьянки…
Есть, впрочем, и такое объяснение. «А почему, Витя, вы не печатаетесь в „Звезде“?» — спросил у меня Андрей Битов. «Потому что, — ответил я, — подполковник Гордин и капитан Арьев не знают, что я генерал-майор!» Битов — человек вежливый. «Что вы! — возразил он. — По-моему, вы генерал-лейтенант».
А причина моей злости — не только на «Звезду», она здесь только наглядный пример, как картофелина у Чапаева, — вот в чем. Когда — к счастью ли, к несчастью ли — смело всю советскую мишуру и советскую шушеру, свято место осталось пусто — и его следовало оставить пустым! Потому что место это, разумеется, не свято, а проклято, трижды проклято. Следовало начать все с нуля, с начала, с чистой доски — а не затевать в несколько обновленном составе старые игры. Но и это полгоря — старые игры общество разгадало бы достаточно быстро. Не стоило объявлять эту старую игру новой! В Питере — если не отвлекаться от «картофелины» — как были так и есть два тягомотных, никчемных, потусторонних «толстых» журнала (плюс неизвестно, насколько удавшаяся и уже прерванная попытка «Постскриптума»), в них хозяйничают и печатаются все те же — или точно такие же — люди с вяло выраженными литературными и умственными способностями: они опять толпятся у дверей, не желая на выход и заблокировав вход. Они поневоле — или, вернее, чисто инстинктивно — опять ухватили все, что плохо лежало[3], вновь объявили, что этого достаточно, этого более чем достаточно, — и, точь-в-точь как их предшественники, вознамерились остаться на входе (а где вход, там и касса) навсегда. Жаль, Адольф Урбан не дожил — и не на кого свалить нынешнее безобразие.
Десять лет назад я ужинал с дамой в кафе Дома писателя. Нам подали каких-то удивительных размеров, аппетитности и, соответственно, цены цыплят-табака. За соседним столиком пил Урбан с Арьевым и еще одним горе-критиком, ныне тоже покойным.
— Раз вы едите таких роскошных цыплят, я не буду заказывать вам статей, — пошутил Урбан.
— А вы и не заказываете, — уточнил я. В свои сорок два я слыл начинающим критиком, и публикация в тогдашней «Звезде» мне бы не повредила.
Сутки спустя он упал на улице и умер.
Я забыл написать о том, что не умею бегать на коньках и ездить на двухколесном велосипеде. Что плохо плаваю и не помню, когда ходил на лыжах. Что пишмашинку я освоил лишь одним пальцем — и на указательном правой у меня вечная мозоль. Что когда в школьном физкультурном зале я делал кувырок, одноклассники держали пари, в какую сторону с мата меня вынесет. Что никогда не собирал ни грибов, ни ягод, а очутившись в лесу, подобно нашему президенту, швырял в костер боеприпасы с последней войны, да еще насобачился ловить гадюк расщепленной палкой. Что сочинил идиотскую пьесу в стихах, и она была поставлена на профессиональной сцене. Что переехал из коммуналки в коммуналку, отказавшись дать мизерную по тогдашним масштабам взятку. Что всего дважды бывал в вендиспансере — один раз по ошибке, другой — за компанию. Что никогда не летал на вертолете и не ездил на мотоцикле, хотя бы в коляске. Что заснул на опере «Поворот винта» в исполнении заезжих британцев. Что изобрел замечательный напиток: кофе с водкой. Что со мной никогда не случалось ничего по-настоящему страшного.
Я забыл написать о друзьях разных лет — Алексее Звереве, Сергее Белове, Наталье Стрижевской. Я забыл написать о Гюнтере Грассе, с которым виделся в Питере, и о выступлении в Спасо-Хаусе. Я забыл описать уголовное дело, за защиту по которому исключили из коллегии адвокатов моего отца. Я забыл расписать во всех красках недолгую службу на заводе. Я забыл написать о бессмысленной игре собственного изобретения — типа пасьянса, но не карточной, — в которую играю с тринадцати лет по сей день часа по три в среднем. Но это — едва ли не все, о чем я забыл написать, потому что многое другое я опустил сознательно. «С мужем живи — а голу жопу не кажи».
Написанного достаточно — или недостаточно, — это зависит от целеполагания, а вот с ним-то у меня как раз большие трудности. Я не знаю, зачем написана эта книга, да и написана ли, да и книга ли это, — совершенно честно не знаю.
Читал я книгу воспоминаний (о поэте Николае Рубцове), автор которой, негодуя на прочих — злокозненных, как ему представляется, — мемуаристов, то и дело восклицает: и ты, читатель!., ты, в своей малости, ждешь от меня каких-нибудь подлых россказней? Так вот — не будет этого! Не будет! Ну разве что такая история… Да еще такая… А по прочтении книги понимаешь, что запомнил лишь пару грязных историй, да эту вот пародийную авторскую ужимку.
А мой приятель сексолог, ставший в годы перестройки модным шоуменом и устремившийся было в городской парламент Питера от блока Галины Старовойтовой, имеет обыкновение начинать рассказы (чаще всего застольные) словами: «Мой пациент такой-то…»
— Погоди, Лева, — перебиваю я, — а клятва Гиппократа?
— Ну я же не говорю, от чего я его лечу!
— А от чего ты, так твою мать, можешь лечить? От насморка, что ли?
Лева смущается и вместо врачебной байки рассказывает анекдот. Анекдоты у него, впрочем, тоже по преимуществу медицинские.
Читатель данной книги не обнаружит в ней моего донжуанского списка — даже если бы я такой вел. Все «победы» на любовном поприще кажутся мне призрачными, химерическими, фантасмагорическими, все «поражения» — ни для кого, кроме меня, грешного, не существенными. Объединяет первые со вторыми разве что ирония, а вернее, самоирония, не покидающая меня — к счастью или несчастью — ни на миг во всех любовных и окололюбовных хитросплетениях и перипетиях. Ощущение, что любя, страдая, ревнуя или, наоборот, заманивая, покоряя, обольщая, я определенно занимаюсь не своим делом, не отпускало меня даже в молодости, не говоря уж о второй молодости вокруг сорока. Я веду речь о женах, упоминаю возлюбленных, подруг, приятельниц — и оставляю многих за кадром, — отчетливо осознавая, что без этих — сугубо механических — ссылок мой рассказ будет фальшив, но ворошить былые мороки… разве что в стихах, но стихов я давно не пишу. А все, что приключилось или могло приключиться со мной на любовном поприще, предсказано в них заранее.
Женщины, в том числе чужие женщины, повторю я за Гайто Газдановым, часто бывали со мной особо и удивительно откровенны. Откровенны настолько, добавлю я от себя, что в самой этой откровенности я с годами научился различать вечный наигрыш, пережим. На мой взгляд, женщина и не существует вне образа, который она пытается воздвигнуть, повторить или выдумать на костях конкретного мужчины. Сколько мужчин — столько образов, поэтому правда всякий раз всего лишь ситуативна. Проще и банальней — женщина смотрится в тебя, как в зеркало, и по-разному видит себя в разных зеркалах. Перед одним раздевается, а перед другим всего лишь поправляет помаду.