В толпе пошел тихий, но оживленный говорок. Молоко зацыркало упругой белой струей, запенилось жирнобелыми хлопками густых пузырей, звонко ударяясь о жестяные стенки. Не одна хозяйка наводила ухо: не убавляется ли упругая молочная струя? Нет, в большом подойнике молоко уже поднялось за половину. Вот оно уже дошло до рожка — и только тут стала ослабевать струя, стала все тоньше и тише. В полный подойник упали последние капли, и толпа во дворе еще оживленнее загудела. Олимпиада подняла тяжелый подойник, полный изжелта-белого парного молока. Перед ней все расступились, как будто она несла что-то драгоценное. Это молчание было столь многозначительно, что у Баюкова сильно застучало сердце.
Молчание нарушил Финоген. Прислушиваясь к мычанию коров на улице, он сердито спросил свою жену:
— Слышь, бутылошница наша домой плетется? Жена было обиделась:
— Ну, начал нашу коровку хаять…
— Бутылошница! — грозно повторил Финоген. — Половины отелу нету, а она еле две крынки молока дает… А у людей, которые коммунисты, гляди, какие дела получаются!
— Ишь, раззадорило нашего старичка! — засмеялся кто-то над обычно тихим и застенчивым Финогеном. Но тот не смутился:
— Я дело говорю. Вот как наукой своей Степан Андреич нас всех заразил!
— Верно, верно! — поддержали дружно несколько голосов, а Финоген совсем осмелел:
— И верно ведь, всем он, как урок, свой опыт наглядно показал!
Степан, красный, потный, даже слегка осипший, но бесконечно счастливый, торжественно обещал:
— Вот после теленка увидите, что будет: коровушка моя полтора ведра за один удой преподнесет… Заверяю вас!
Вдруг чей-то грубый голос прогремел!
— Заверяй, да не подавись добром своим, бахвал бессовестный!
Все оглянулись и увидели высунувшегося из калитки Маркела Корзунина. Еще никто не успел рта открыть, как Маркел толкнул вперед растрепанную простоволосую женщину. Она упиралась в землю босыми грязными ногами, пытаясь закрыть худое, бледное лицо рваным дерюжным фартуком. Гости, тихонько ахнув, едва узнали в этой женщине бывшую хозяйку баюковского двора.
— Иди, иди! — грохотал злобным басом Маркел, толкая вперед понурую Марину. — Гляди, какой обиход твой обидчик завел! И вы, люди добрые, поглядите на нее… Была хозяйкой, стала хуже попрошайки… У добрых людей из милости живет…
— Позвольте! — опомнился Степан. — Это все нарочно сделано… это провокация, наглая провокация, товарищи, чтобы мне праздник испортить… Это кулацкие штучки, демагогия!
— Вона как он гуторит! — взревел Маркел. — Ты разными словесами народ не улещай… Народушко-то, он все-е видит: вот она перед ним, вся как есть, баба бездворовая, неимущая! Корова-то, глядите, как барыня, в чистоте да в обиходе, а баба несчастная у чужих из милости мыкается… Бабу, что тебе женой была, обеспечь сначала, а потом новшествами своими хвастайся, бахвал бессовестна-ай!
— Молчать! — грозно крикнул Степан. Он весь дрожал, лицо его побагровело. — Вот… видите, что делается! — задыхаясь от гнева и обиды, продолжал он. — Враги мои не мытьем, так катаньем хотят на своем поставить, хотят семь шкур с меня содрать, срам на людях устраивают. Н-нет, по вашему не выйдет! Вы от меня ничем больше не попользуетесь, кулацкие выродки!.. Убирайтесь отсюда!.. Ну!
— Уйдем, уйдем, кормилец, — с издевкой протянул Корзунин. — Вот только отблагодарим тебя… Ну, баба! Кланяйся, что ли!
Маркел с такой силой встряхнул за плечо Марину, что она рухнула на колени и вдруг, спрятав лицо в дерюжный свой фартук, заплакала навзрыд, беспомощно и безнадежно.
— Ой… не могу я! — вдруг громко всхлипнула Олимпиада и убежала в избу.
— Что, милая? Вчуже тяжко стало? — заныл ей вослед Корзунин и оглядел гостей горящими глазами, сузившимися, как лезвие ножа. — И вам всем, вижу, тоже не любо, соседушки…
Все молчали, только Марина, почти упав головой наземь, безудержно рыдала.
— Будя! — и Маркел одним рывком, как собаку, поднял Марину с земли. Она пошатнулась, водя кругом мутным, словно обезумевшим взглядом.
— О господи-и! — всхлипнул женский голос, потом еще и еще кто-то надсадно вздохнул, как от внезапной боли.
— Ну, поди, поди… бездомная! — и Маркел, подталкивая Марину, затопал к воротам. Калитка с грохотом захлопнулась.
— Эх-х! — шумно вздохнул Степан и бешено погрозил кулаком вослед. — Ехидна кулацкая, враг мой заклятый!.. Выбрал-таки денек, ворвался ко мне… праздник на дворе моем испортил… Вот, сами видите, товарищи, на что эти люди способны… Для своей подлой корысти они готовы честного человека перед народом осрамить, душу ему наизнанку выворотить, всем его делам помешать…
— Степан Андреич! — прервал Финоген, глянув на Баюкова печальными, словно потухшими глазами. — Кто корзунинской семейки не знает?.. Сам видишь, что Корзунины с женщиной сделали!
— Нечего об этом говорить, — резко возразил Баюков. — Она сама себе такую жизнь выбрала.
— Ох, где уж там… — вздохнул робкий женский голос, и еще несколько женских голосов повторили этот жалостливый вздох.
— Да, получилось оно не так чтобы… — пробормотал кто-то и смущенно спрятался в толпе.
У дверей нового коровника уже никого не было, и только крутобокая Топтуха, шурша сеном, жевала под распахнутым оконцем. На нее сейчас никто не обращал внимания, все, казалось, даже забыли, для чего пришли на баюковский двор. Кто-то приоткрыл калитку и вышел на улицу, а через минуту гости стали расходиться. Финогена и Демида, которые уходили последними, Степан взволнованно задержал у калитки.
— Финоген Петрович, Демид Семеныч… да что ж это? Ведь после осмотра было намерение поговорить по вопросам хозяйства… И вдруг на-ко… все разошлись!
Финоген вздохнул и глянул в сторону.
— Что же поделаешь… не расположен народ…
Уходя, он торопливо пообещал:
— Ужо вот зайду к тебе.
Демид приостановился, тяжело вздохнул и сказал мрачно:
— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!
Степан задрожал всем телом, схватился за голову — и увидел Жерехова. Тот стоял в тени крылечка необычно тихий, засунув руки в карманы легкого светлого пиджака, на котором празднично поблескивал боевой орден Красного Знамени.
Степан растерянно взглянул на орден и бессильно всплеснул руками, не зная, что сказать и что дальше делать.
— Д-да-а… какие дела-а! — наконец с расстановкой произнес Жерехов, надел фуражку и пошел к воротам.
— Николай Петрович… да что ж это… — заговорил было Баюков, но Жерехов тут же остановил его:
— Погоди. Не сейчас, а несколько позже поговорим. Пока же обдумай все, что здесь произошло.
Степан почему-то не посмел выйти на улицу проводить секретаря волостной партячейки. Стук отъезжающих колес невыносимой болью отозвался в его сердце.
Он остался один, оторопело оглядываясь по сторонам и будто не узнавая своего недавно такого праздничного двора.
Кольша, бледный и дрожащий, робко высунулся из дверей дома.
— Что? Испугался? — глухо спросил Степан, и нестерпимая обида, гнев и боль охватили его.
— Будь они прокляты, корзунинское племя! Не люди, а какой-то яд, гниль, мерзость!.. Неужто не поняли люди, что старый подлец выслеживал меня и нарочно пришел срамить? И ведь добился своего: ушли мои гости, смутились… Да неужто всамделе по его, по-корзунински вышло? Неужто из-за его подлой провокации люди меня уважать перестанут… меня, передовика советской деревни?.. Нет! Шалишь!.. Я свою правду докажу, докажу!.. Верно ведь, Кольша?
Младший брат растерянно развел руками.
— Да уж, наверно, так оно и есть, Степа.
— Эх, зелен ты еще малый-неудалый, — усмехнулся Степан. — Липа, вы где? — крикнул он.
Домовница что-то неразборчиво ответила ему.
— Вы здесь, Липа? — повторил он, войдя в кухню, и замер на месте: Липа стояла спиной к нему, плечи ее вздрагивали.
— Липа! Что такое? — испугался Баюков. — Что случилось?.. Да скажите же… Липа!
Но Липа только мотнула головой и еще сильнее заплакала.
Степан робко дотронулся до ее плеча.
— Липа… поверьте, горько мне, в первую голову, что праздник наш этот подлец испортил… Да, поди, он и вас походя оскорбил? С него станется… Ведь все видели…
Домовница вдруг круто обернулась к нему. Ее распухшее от слез лицо залил жаркий румянец, который был так гневен, что, казалось, вот-вот хлынет на белый платок.
— Все видели, а только вы словно ослепли, хозяин!
— Как… то есть… ослеп? — опешил Баюков.
— А так! Соседи-то как со двора ушли? Радовались по-хорошему, а потом — на… без словечка ушли, все сразу… Что вы об этом думаете?
Степан опять возмутился:
— Так неужто же вы не поняли, девушка, что на глазах у всех ведь провокация произошла? Нарочно Корзунины ко мне ворвались. Так неужто же не понятно, что старичина Корзунин нарочно пришел меня срамить?..
— Нет! — крикнула, топнув, Липа. — Нет! Это вы не понимаете: совсем не Корзунин, а вы сами осрамились!
— Я — осрамился?! Я?!
Если бы Липа сейчас в сердцах даже замахнулась на него, Степан не был бы так поражен, как поразили его эти слова. И кто, кто говорил их? Та, которая с таким рвением помогала ему и во всем понимала его!
— Грех вам так говорить! — произнес он побелевшими губами. — Уж кто-кто бы такие слова обо мне сказал, но не вы, Липа… От вас я никак не ожидал.
Что-то дрогнуло в лице домовницы, она вытерла глаза и заговорила мягче, но с той же непримиримостью:
— Да поймите же, что я, может, больше всех за вас душой болею! Запомнили вы, как радостно люди к вам собирались?.. А как они от вас ушли? Со стыдом за вас… да, да!.. Горько стало людям, что именно с вами такое приключилось.
— Да что, что со мной-то было? Ведь я только о хорошем, о полезном старался… и вдруг явился этот… этот кулацкий чертополох и у всех настроенье сбил своими подлыми словами…
— А-a! В них-то и дело, в словах этих! — словно торжествуя, крикнула Липа. — Уж на что не любят люди корзунинскую семейку, а старик такие слова сказал, что всех заставил призадуматься: корова-то, мол, красуется, как барыня, а баба злосчастная хуже нищей.