Двор. Баян и яблоко — страница 3 из 69

Он довольно забасил:

— Ду-ри-ща… Ежели бы я холостой был…

Подмигнул себе самому: «Эх, ревнива Маринка!»

— Э… рассказывай… — и Марина опять чем-то загремела.

Степан весело хмыкнул и опять подумал: «Ох, ревнивая!» Засмеялся миролюбиво.

— Эх, будет… И с чего ты сердишься? Было бы тебе известно, Маринушка: у нас в Красной Армии времени-то на гулянки не было, особенно для тех, кто хотел подучиться еще и другим наукам… Во-от… И ревность тебе совсем нет причины показывать.

Марина замолчала, будто удовлетворись мужниными словами.

Степан прижался к стене и, положив босые ноги на нижнюю ступеньку, без скуки, с ровным довольством обводил глазами привычные, знакомые стены и крыши своего двора. Между амбаром и хлевом — тропка в огород, где крепкой кубышкой стоит подновленная баня, построены парники для огурцов. Пустяки обошлись парники — надо только умело все употребить, что лишнее в хозяйстве: бревна-маломерки, старые доски; а стекло привез из города, купил на заводе брак, совсем за чепуховые деньги целую кучу привез. Огурцы должны быть нынче не те, конечно: не зеленые, пупыристые, заморыши, а крупные, тугие, с блестящей светло-изумрудной кожей.

Покуривая, Степан представлял соседа, на задах своего двора, Маркела Корзунина, перед которым он — придет время — похвастается богатым огородным урожаем.

Помнилось с детства, что у Корзуниных никогда хорошего огорода не было. Еще покойная мать Степана посмеивалась, что в корзунинском огороде огурцы родились мелкие, сухие, стручки какие-то, и продавали их обычно за дешевку, не зная, как и с рук сбыть.

Всей деревне было известно, что для Корзуниных главное не пашня или огород, а торговля, что сам старик, два старших сына и обе снохи больше всего заняты лавкой, лавочными и базарными сделками. На поле у Корзуниных работали батраки, а по дому хлопотала стряпуха. Торговали Корзунины не только ситцем, мылом, спичками и керосином, но и многим другим: сеном, мясом, пенькой, овчинами. Всей деревне было известно, какой у них волчий нюх: чуть у кого нужда или какое затруднение, Корзунины тут как тут и всегда с выгодой свой оборот сделают, все скупят задешево, потому что деньги у них всегда наготове, — скупят, объегорят, да еще приговаривают: «Вот, мил человек, гляди, как я тебя выручил!» Землеробами поэтому Корзунины были нерадивыми, и много раз слыхали от них люди: «Худую землю лучше не сделаешь, около нее только нищ да гол насидишься». Старый Маркел Корзунин, будто заклиная, пророчил своим гремучим басом: «Землю бог сотворил, и какая она есть, такой и пребудет во веки веков… нечего над ней зря, против бога, стараться». Степан Баюков своими ушами уже давно слышал из уст Маркела эти слова и теперь особенно смеялся над ними.

Никогда двор Баюковых не чувствовал в Корзуниных добрых соседей, а теперь, уже сознательно ненавидя их кулацкое семейство, Степан презирал их еще и как «рабов старины» и ярых противников культуры в крестьянском хозяйстве.

Баюков не однажды замечал, что теперь в корзунинском огороде копались не только снохи, но и сам старичина-свекор толкался между грядами и указывал на что-то. И сейчас Баюкову было видно, как корзунинские снохи Матрена и Прасковья возились в огороде, а Маркел, бранясь, размахивал палкой.

«Небось без батраков-то теперь самим в огороде копаться пришлось! А старичина ишь как разъярился! — презрительно смеялся про себя Баюков. — Небось палкой ума не прибавишь… Где вам культуру понять и оценить, да к делу ее приложить?»

Степан уже складывал в уме на будущее язвительные слова:

«Что, Маркел Иваныч, попробовал моего огурчика? Хороши огурчики-то?.. А репку со своей померяй, ну-ка… А брюква нравится?.. На зуб, на зуб пробуй, мне не жалко соседу свой культурный огородный урожай показать. Ну что, как? Я не только для своего стола о брюкве старался, а и Топтухе кушанье будет».

Топтуха — корова, большемордая, рыжебокая ярославка. Еще покойный отец Степана купил ее телушкой; телилась она всего четыре раза — молодая, самые хорошие годы.

Степан все разговаривал в уме с Маркелом Корзуниным, спорил, доказывал.

«Ваши коровы зимой ничего, кроме холодной болтушки, не видят, а животина тоже вкус знает… наша Топтуха в чистом хлеву живет, теплое пьет. Молоко у ней сладкое, густое. Корнеплодное месиво даем Топтухе, а у коровы молоко на языке… Ну-ка, пробуй молоко-то… Что?.. Как?..»

Хлев для Топтухи к зиме будет утеплен. Степан непременно окошко прорубит, стекло вставит — пусть и скотина свету радуется.

Степан уже будто видел этот теплый Топтухин хлев с оконцем, видел отягощенное молоком розовое гладкое вымя. Вот Маринка с чистым холщовым полотенцем, перекинутым через плечо, гремя блестящим подойником, идет к Топтухе. Руки у Маринки розовые, вымыты яичным мылом. Маринка весело жмурит глаза от солнца, что льется в окошко хлева, обтирает коровье вымя. Топтуха стоит, не шелохнется — понимает, чистоплотность скотине по нраву. Старшая Маркелова сноха — Прасковья, длинная, узкогрудая, стоя в дверях, недоверчиво шныряет глазами: вот уж, дескать, как ухаживают за коровой, — а что проку от этого?

Но Марина кончает приготовления, лезет под теплое коровье брюхо и нажимает пальцами тугие, ровные соски. Белая струя певуче брызжет в подойник, от густого молока идет пахучий парок.

— Хошь, угощу? — лукаво говорит Марина и наливает хмурой Прасковье полную чашку молока.

Прасковья пьет одним духом, пучит глаза, облизывает губы, бормочет:

— Молочко-то… что ж… ладное молочко…

Скрытная баба, самолюбива, будто ничего не в диковинку, но ясно: положили ее, что называется, на обе лопатки. Вот прибежит она домой и по правде расскажет обо всем, ругая свое чумазое, темное корзунинское хозяйство.

«Культура в крестьянском хозяйстве, чистота на дворе, в хлеву, в свинарнике, в конюшне денег не требуют, — для этого прежде всего грамотность, сознательность нужна!.. А на поле? Вы, Корзунины, со всем своим отродьем, со всеми вашими кумовьями хоть в лепешку разбейтесь, а и во дворе и на пашне у вас как была грязь и темнота, так и будет, а вот посмотрите, что будет у нас, в товариществе по совместной обработке земли… Все межи к черту пошлем, пашню на десятки километров распашем, обработаем, удобрим, как того агрономическая наука требует… Все тягло соединим вместе, а к этому еще и трактор из уземотдела к нам пришлют. Вот как трактор-то нашу общую пашню начнет перепахивать, тут, братцы, и сердце в каждом человеке как птица всколыхнется!.. Да он, Степан Баюков, не зря в Красной Армии свой срок службы отбыл — целую школу политики и культуры прошел, оттого и сила в нем играет… себе на радость и людям на пользу!»

Степан встал и, расправив широкие плечи, потянулся, чувствуя себя сильным, здоровым, разумным.

«Ей-ей, на сто лет мне бы всего этого хватило!» — подумал он, чувствуя при этом, как его молодое счастье словно поет в груди.

«Вот потому наработаться не могу!»— весело подумал Степан, с удовольствием оглядывая свой будто помолодевший двор, который изобиходили его крепкие мужские руки.

Вычищен теперь каждый уголок, навоз свезен в огород. Гладко обстроганный свежий настил крыши над хлевом отсвечивает янтарной желтизной. Пахнет свежими отрубями и солодовой сластью моченых ржаных корок из свиного нового корытца, хлебной пыльцой, легкой прелью прошлогоднего сена и еще чем-то неуловимо приятным, домовитым. Промычала смутно во сне Топтуха. С мерным свистом сонно дышала сытая свиная семья; вчера Степан сам всех выскоблил, вымыл так чисто, что щетина их встала веселыми торчками. Каурый постукивает копытом и громко жует мягкими губами. И все эти привычные звуки, стихающие к ночи, весь его двор казались Баюкову полными значения и живой силы, частицей огромного мира, который он, Степан, уже твердо и просто научился понимать.

Засыпая, Степан крепко прижимал к себе плечо Марины. Безответное и покорное, оно было горячее, как нагретое солнцем яблоко.

Еще до света Степан проснулся весь потный, — от печи несло жаром. Маринка дышала ровно, не хотелось будить ее. Степан слез тихонько с кровати, оделся и пошел досыпать на сеновал. Там храпел младший его брат Кольша, тихий, неразговорчивый парнишка.

Сквозь щель пробился острый горячий лучик, ударил под веки — и Степан сразу сел, разворотив вокруг себя сено. Только хотел сказать: «Эй, как я заспался!»— и осекся, взглянув на лицо брата. Лежа на боку и пригнув голову к длинной щели в полу, Кольша слушал что-то, и глаза его испуганно моргали. Степан опять открыл было рот, чтобы спросить, — и тоже замер, поняв, что Кольша слушает шепот внизу, под балками сеновала. Шептались двое, возбужденно, хрипло, иногда переходя на вскрики: злой, придушенный голос Марины, и чей-то незнакомый, шамкающий, старушечий.

— А где мужик-то у тебя?

— Верно, ушел куда. Одежи нет, значит и его нет. Кольша бесшумно разгреб сено и показал пальцем вниз — смотри!.. Степан, перестав дышать, глянул на бледного Кольшу и приник к щели.

Марина стояла еле одетая, простоволосая, в нечесаной косе белели пушинки от подушки. Широко раскрытые глаза женщины выражали ненависть и мольбу. В руках болталась вышитая красными и синими крестами холщовая скатерка.

— Ну возьми Христа ради, возьми… — шептала Марина. — Самолучшую скатерку тебе отдаю!.. Чего еще тебе надо? Зачем пришла сюда?

— Ишь… Зачем? — передразнила старуха, дерзко вскидывая косматую голову, прикрытую грязным рваным платком. — По сю пору ты со мной не расплатилась, молодка!

— Господи… да уж я тебе, кажись, печеным и жареным носила! — всхлипнула Марина. — Совесть же надо иметь…

— Уж это тебе бы, молодешенька, о совести-то помнить! — срезала старуха. — Говорю, расплатись со мной сполна!

— Так я же и даю тебе… — и Марина, дрожа, снова протянула скатерть старухе. — Нету у меня больше ничего, самолучшую отдаю…

Старуха сморщила острый нос, презрительно потрогала холстину и отбросила назад:

— Экую дрянь дает, да еще хвастается: «самолучшая»!