а земле… А ты, господи, простишь меня, раба твоего верного, не допустишь сраму моего…
Тут показалось Маркелу, что хитренько и ласково мигнуло корявое Спасово лицо, будто после всех стариковых рассуждений поставил Спас точку.
Напоследок пообещал ему Маркел целый год кормить по праздникам по одному нищему. «На это ведь, господи боже, добра уйдет немало — нищие эти, они куда жаднее на хлеб, чем все прочие люди».
Молились в тот вечер и корзунинские сыновья-большаки, говорили скупо и нерадостно каждый со своим ангелом, больше, впрочем, надеясь на отцово умение.
А в погребе, разлитая в баклажки и бутыли, пенилась пьяная брага. Напиться такой в жару — пойдет в голове дикая плясовая игра, слабый человек станет буйным, море ему по колено и кровь человеческая не страшна.
Растолкали Ефимку чуть свет, опять поднесли опохмелиться. Он жадно тянул мутно-белую пенную брагу.
— Я не только что охотник лесной… я… братцы мои, до хмелю охотник не хуже… — бахвалился Ефимка.
— Пей, Ефимушка! — уговаривали большаки. — Пей!
— А вот как пугнешь как следует Степку Баюкова, как пальнешь в его сторону раза два-три, цены тебе тогда не будет, Ефимушка! — ласково убеждал Маркел. — Будет у тебя бутылочка бражки с самого утра… пей, голубь, на здоровье!.. Только помни, молодец, помни: как только Баюков на крутояр выедет, так ты и пальни в него! Лошадь с перепугу сразу Степку сбросит вниз… Вот пусть-ка он в реке побарахтается!
Ефимка рассвирепел, выпучил водянистые глаза и начал грозить:
— Говоришь, припугнуть? Припугну-у! Пальнуть? Пальну-у!.. Пускай-ка в реке побарахтается…
— То-то будет Степан помнить, как ты его пугнул, чтобы он добрым людям жить не мешал! — гудели большаки в ухо Ефимке, а он расходился все сильнее.
— Я вот как пугну его!.. Я вот… я вот…
Ефимку спешно усадили на молодого коня, который недавно стал ходить в упряжке. Окольной дорогой, чтобы никто не видел, Корзунины велели ему ехать в лес, схорониться в кустах со стороны крутояра и ждать там Баюкова.
— Уж я дождусь, дождусь… Будет он меня помнить! — храбрился Ефимка.
Лес был тих и дремен, лениво перекликались невидимые птицы.
Вон впереди крутояр, уже пожелтевший от летнего солнцепека, а напротив густые заросли кустов и хвои. Внизу, под крутояром, шумела река, здесь она была глубокой и быстрой.
Каурый повернул в сторону речного шума умную морду и вдруг остановился, будто прислушиваясь.
— Ну-ну, Каурушка! — ласково понукнул его Баюков.
Каурый неохотно тронулся, а Степан снова затянул потихоньку одну из любимых своих песен: «Как родная меня мать провожала». На душе у него было ясно и легко.
Вчера, на радостях после первой товарищеской вспашки, Степан вдруг решил поторопиться с выполнением своего обещания Марине, зачем ждать сева, когда доброе дело можно выполнить гораздо раньше… Да и счастье, что, как цветущая ветка, глядело в окно, заставляло его спешить. Он представлял себе, как будет довольна Липа и как после выполнения его обещания легко будет разрешить вопрос, когда назначить его свадьбу с ней.
Ее лицо словно смотрело на него отовсюду, ее ласковый голос звучал в его ушах.
— Липушка! — невольно крикнул он раннему небу, голубому, как ее глаза, и снова, в предчувствии близкого счастья, запел во все горло:
Как родная меня мать
Провожала-а…
Каурый опять остановился, пугливо прядая ушами.
— Но, но! — подбодрил его Степан, натягивая поводья.
Каурый попятился назад и тихонько заржал.
— Чего боишься, дурашка? — засмеялся Баюков и нехотя подхлестнул коня. — Ну! В гору!
Каурый поднялся в гору и вдруг, чего-то испугавшись, резко дернул в сторону берега, который круто обрывался к реке.
— Стой, стой! — крикнул Степан, натянув поводья, — и тут лесную тишину взорвал сухой треск выстрела. Конь было поднялся на дыбы, но Баюков не растерялся и с силой повернул его обратно. Из-за кустов опять грохнул выстрел, и Степан почувствовал, как его ударило в левое плечо. Он глухо охнул и, оглядываясь, зажал рану правой рукой.
За кустом стоял Ефимка Ермаков. Он пучил глаза — две плошки, налитые мутной влагой.
— Ты… что-о? — гулко крикнул Степан. — В человека бьешь, пьяная шкура?!
— Попомнишь ты меня! — рявкнул Ефимка и опять поднял ружье.
— Знаю, кто тебя послал! — крикнул Степан, чувствуя, что глохнет от стука крови в ушах и в голове.
Еле удержавшись на подводе, запрыгавшей вниз по кочкам, он до боли в пальцах зажал поводья в правой руке.
Сверху опять грохнул выстрел, прошелестело дерево, пулей сшибло ветку.
— Не попал! — и Ефимка хрипло и страшно выругался.
— Каурушка-а… спасай! — прошептал Степан, пряча голову за высокие свиные туши, зашитые в рогожу.
Ефимка уже выбежал на дорогу и, растерявшись, палил как попало.
Каурый несся зыбкими скачками, с одного подергивания вожжей чуя, куда надо бежать. Ефимка уже отстал, и пальбы больше слышно не было.
К околице Каурый принесся весь в пене.
Степан услыхал голоса и звяканье железа. Подняв голову, он увидел зеленый, обомшелый сруб колодца, где кучка баб качала воду. Две из них с полными ведрами испуганно обернулись на грохот колес.
Степан увидел Матрену и Прасковью.
Обе вскрикнули, как под ножом, и грузно осели, расплескав воду.
— A-а! — забился Степан, приостанавливая Kayрого. — А, вот они!.. От Корзуниных это, от них… да…
Сбегался народ.
А Степан, залитый кровью, страшный и торжествующий, хрипло кричал, махая одной рукой на двух воющих баб:
— Заявляю! Это они… Корзунины… убить меня хотели… А нет… А я жив… жив!
Толпа загудела. Степана сняли с телеги. Навстречу бежала домовница, махала руками, как птица крыльями, и кричала с болью и тревогой:
— Батюшки!.. Голубчики!.. Сюда… сюда!..
Отдаваясь во власть ее проворных рук, Степан еще успел встретить ее бездонно-ласковый взгляд и, закрывая глаза, знал, что пересилил уже подступавшую к нему мерзкую холодную смерть.
На улице же голосила Ермачиха, цепляясь за каждого встречного, и рассказывала о своем сыне, которого спаивали Корзунины.
— Загубили сынка моего несчастненького! Ой… ой, горюшко!
В тот же час в лесу были пойманы Маркел Корзунин с большаками, которые пытались убежать на подводе, запряженной парой сытых и бойких коней. Когда окруженная людьми подвода с пойманными Корзуниными показалась на улице, отовсюду сбежались односельчане.
— Пришел конец тебе, оборотень! — крикнул Демид Кувшинов, и лицо его исказилось от гнева и ненависти. — Все о боге да о господе, а сами нашего Степана убить хотели, аспиды кулацкие!
Долго телеге застаиваться не дали, и на тех же бойких конях препроводили Корзуниных в волость. А оттуда Финоген и понятые привезли врача.
После того как врач перевязал Степана и заверил всех, что рана не опасна, Финоген сразу же повеселел.
— Где им, гнилым кочерыжкам, тебя, Степанушка, с дороги убрать, ежели народ за тобой идет?.. И ведь как с этими злыднями получилось, подумать надо! Всю-то жизнь Корзунины ничевохоньки людям не давали, — а тут на-ко: на ихних конях тебе врача привезли, а их даже и не спросили!
Финоген и еще не прочь был поболтать на радостях, но Липа мягко выпроводила его.
— Денька через два-три, дядя, обо всем поговоришь со Степаном Андреичем, а сейчас его пожалеть надо.
— Верно, племянница, рассудила! — и Финоген, успокоенный, отправился восвояси.
Утром на другой день Марина и Платон обнаружили, что Матрена и Прасковья исчезли. Беспорядок, раскиданные всюду вещи показывали, что корзунинские снохи торопились скрыться до зари.
Марина сразу побежала к Липе, а та созвала соседей.
— Вона что… сколько половиц бабы потревожили… эге-ге!.. Ясно, эти две ехидны все корзунинские клады из-под пола выкопали, что поценнее в узлы завязали, да по-воровски ночью убежали, вину свою чуяли, — заключил Демид, и все согласились с ним.
Тут же все пожалели, что вчера не посадили снох на подводу вместе с их мужьями и самим «главой» черного корзунинского двора.
— Разыщутся и эти! — уверенно сказал Финоген. — Увертлива змея, да и на нее еж найдется!
Липа предложила составить акт о том, «в каком положении» застали люди брошенный Корзуниными крепкостенный их двор. После того как рукой той же Липы акт был написан и скреплен подписями, Платон спросил растерянно:
— Что же теперь будет-то? Куда же нам с Мариной деваться?
— Куда же нам? — оробев, повторила Марина.
— Как это куда? — засмеялась Липа. — Здесь и оставайтесь, хозяйничайте… Корзунины вам обоим дышать не давали, а теперь вы вздохнете свободно.
— Ой, нет… еще не вздохнем мы, не вздохнем! — и Марина вдруг расплакалась.
— Что с тобой? — удивилась Липа.
— Господи… да как же… ведь мы вместе с ними жили. В том дворе Ефимку-дурака спаивали, чтобы он в Степана стрелял… Что ж Степан Андреич теперь о нас с Платоном подумает? Ой, горюшко-о! — и Марина еще горше заплакала.
— А мы… мы хоть присягу в том дадим: ни сном ни духом о том черном деле не знали, — взволнованно заговорил Платон.
— Да знаем, знаем, — прервал его Финоген. — Оба вы не ихней, не корзунинской кости… никто за вами вины не числит.
— А все-таки хочу я о том Степану Андреичу обсказать… — начала опять Марина, и в ее озабоченном взгляде Липа прочла новое выражение — раздумья и зарождающейся смелости.
— Ну… что ж… — поддержала Липа, — если ты уж так желаешь, Марина, пойдем к Степану Андреичу.
— А мне можно? — робко спросил Платон. — Я бы тоже ему все обсказал… чтоб уж душа моя была спокойна…
— Хорошо, — согласилась Липа и, подумав, добавила: — Только вы сразу к нему не входите… я подготовлю его… человек много крови потерял, с ним пока надо поосторожнее… Сначала я скажу Степану о вас, а потом кликну, ждите…
— Скажи, милая, скажи, голубушка… спасибо тебе, — прошептала Марина, задрожав, как лист на осине, а Платон только взглянул на Липу с такой мольбой, что у девушки даже сердце сжалось: «Да как же они измучились оба!»