Двор. Баян и яблоко — страница 54 из 69

— Тише… — вдруг шепнул Баратов. — Она идет в нашу сторону…

— Уложила Васятку в постель… и вот идет одна… о чем-то задумалась…

— Слушай, Андрей, пригласим ее пройтись с нами по этому лунному саду?

— Согласен.

— Придумал это я… а приглашай ее ты, Андрей Матвеич…

— Хорошо.

Шура не удивилась приглашению и сразу же сказала почему: сегодня товарищи писатели добросовестно поработали в саду как сборщики.

— Домой вот яблочков увезете за ваши трудодни! — пошутила она, сверкая белоснежными зубами.

В саду уже было тихо. Обснятые ветки яблонь выпрямились, и лунный свет скользил между ними, зажигая холодные голубоватые лучики то на коре, то на листьях. Трава под деревьями, обтоптанная за день сотнями человеческих шагов, поблескивала неровными пятнами светотени, как старые ковры. Широкая проездная аллея, мягко темнея фиолетово-черными колеями, казалось, беззвучно и упорно неслась куда-то в бесконечную даль.

— Идемте на прогалину, — предложила Шура. — Там хорошо, просторно, да и на бревнах там присесть можно.

Несколько минут все трое молча любовались лунным светом, потом присели на старое длинное бревно на береговом гребне над Пологой.

— А где ваш третий товарищ? — спросила Шура.

— Наш Дима Юрков, наверно, седьмой сон видит, — засмеялся Баратов. — Завтра рано утром он опять куда-то едет, непоседа! Все охотится за впечатлениями, и, пожалуй, так обскачет нас с Андреем Матвеевичем, что нам просто завидно станет!

Все трое засмеялись. Вдруг снизу, из темноты, где берег спускался к самой реке, раздались переливчатые переборы гармони, смех и говор нескольких девичьих голосов.

«Ага, голубушка! Это наверняка твой Ромео гуляет! — подумал Баратов, украдкой следя за освещенным луной лицом Шуры. — Ну?.. Ты волнуешься, наша героиня?»

— Кажется, это Борис Шмалев девушек своим баяном развлекает, — небрежным тоном произнес он.

— Кому же больше, — спокойно ответила Шура, пожав плечом.

Внизу совсем близко заскрипел песок, и девичий говор приумолк.

Борис Шмалев заиграл на баяне, подпевая мягким баритоном:

Как под солнцем, как под ветром, на песчаном бережку. Дорогую призывая, буйну голову сложу.

Шура, прислушиваясь, заговорила тихонько:

— Почему это в старинных песнях люди все зазря погибают? Слушаешь-слушаешь, а сердце ведь не камень… Хотя, вот к примеру, я понимаю, что беззащитному бедному человеку обязательно нужно было горе излить… ведь, когда поплачешь, вроде и легче тебе станет. Ох, как все это я по себе знаю!.. Мне ведь всего двенадцатый годок был, когда я круглой сиротой осталась: сначала отец, а потом мать в одну неделю от холеры померли…

Снизу, удаляясь, снова донеслись переливы баяна и будто обволакивающий слушающих своей печалью голос Шмалева:

В золотое время хмелем

Кудри вьются;

С горести-печали

Русые секутся.

Ах, секутся кудри!

Любит их забота,

Полюбит забота, — ,

Не чешет и гребень…

…И щемит и ноет,

Болит ретивое;

Все — из рук вон плохо,

Нет ни в чем удачи…

Опять прожурчали свирельно-тонкие переборы, и в ответ им кто-то громко вздохнул — и все смолкло.

— Ваш Шмалев, слышу я, песни Алексея Васильевича Кольцова распевает, — заметил Баратов. — А девушки, наверно, так и тают… да? Как вам кажется, Александра Трофимовна?

Никишев улыбнулся про себя: Сергей Сергеич, расчетливо-наивным тоном своего вопроса, конечно, хотел узнать, не испытывает ли сейчас Шура ревности к Шмалеву, разгуливающему лунной ночью в окружении молодых девушек?

— Наверно, среди этих слушательниц есть и такие, которые даже влюблены в этого молодца с баяном, — продолжал вкрадчиво подшучивать Баратов. — Как вы думаете, Александра Трофимовна?

— Ясно дело, есть… Я даже кое-кого примечала, — ровным голосом сказала Шура. — Живем мы скучно, после работы — куда деться?… А тут баян у молодого парня…

— Да еще красивого да голосистого, — добавил Баратов.

— Лицом его бог не обидел, — спокойно согласилась Шура.

«Этот ответ даже ревность не показывает», — отметил про себя Никишев.

— Скажу вам откровенно, Александра Трофимовна, — уже начал наступать Баратов, — меня очень интересует Борис Шмалев. Поведайте мне, очень прошу, что это за характер? И, простите, я не из пустого любопытства спрашиваю… кого он любит?

— По-моему, никого… — неторопливо и задумчиво ответила Шура. — Разве вот свой баян, да еще пенье свое любит. Потом, примечала я, любо ему души людские тревожить, манить их куда-то, будто кругом все плохо и куда-то надо вырваться, где-то счастье искать… Однажды я даже осердилась на него: что ты, говорю, как птица залетная, под окном пропоешь, а потом в кусты улетишь…

— И ничего в руках не осталось? — пошутил Никишев.

— А ведь в самом деле, ничего в руках не остается от его речей, — будто изумившись новой мысли, повторила Шура. — Знаете, у него словно какая-то заковыка в голове… даже понять иногда невозможно, для чего он по-мудреному скажет или над кем посмеется…

«Нет, так о любимом человеке не говорят», — снова отметил про себя Никишев.

— Эта черта характера Шмалева вас огорчает, Александра Трофимовна? — испытующе посочувствовал Баратов.

— Огорчает? — переспросила Шура, покачав головой. — Мне досадно, когда я что-то в человеке не понимаю, вот, думаешь, образования-то у меня настоящего нету…

— А вы замечали, Александра Трофимовна, что бывает, мы с человеком говорим и встречаемся, как бы себе наперекор, — осторожно заговорил Никишев. — Но, знаете, иногда какие-то обстоятельства, от нас не зависящие, сдерживают наши настроения…

— И тогда, значит, разговаривают, встречаются… и даже боятся, как бы человека не обидеть… — подхватила Шура, словно продумывая что-то про себя. — Вот, примерно, взять мое отношение к тому же Шмелеву. Иногда и подосадуешь на него и даже так бы вот и оборвала его по-свойски: уж очень любит себя вперед всех выставлять, будто люди глупей его, уж очень привык заноситься над всеми в гордости своей… Однажды я его этак-то оборвала, а он нос повесил и целый день ходил как прибитый…

— И вы… любовно пожалели его? — нетерпеливо прервал Баратов ее размышления вслух.

— Не то чтоб пожалела… — неторопливо повторила Шура, несколько даже растягивая последнее слово, но зато отбросив предыдущее «любовно», которое ей было явно не нужно. — Да, не в жалости тут дело… а я по своей батрацкой судьбе привыкла судить… Господи, до чего ж мне тяжко было с двенадцати лет по людям пойти!.. Никто меня не жалел, а всякий только о том и заботился, чтобы на мои ребячьи плечи работы навалить побольше. А когда, бывало, работу спроворишь, например, к зиме поближе, — вот и не нужна, уходи куда хочешь, ночуй хоть на улице. И пойдешь клянчить работу у кого попало, только бы с голоду не помереть. Боже ты мой, да и разве это была жизнь? — и Шура бурно вздохнула, печально блестя глазами на бледном от луны лице и зябко сжимая руками плечи. — Утром, бывало, трясут тебя: «Вставай, вставай, чертова дочь!» А ты знаешь, что дворовая собака дороже хозяину, чем ты… И ни огонечка тебе впереди!.. Сколько раз я, беззащитная девчонка, думала: может, уж утопиться мне и мучиться перестану?.. Но меня революция спасла. Однажды повезло мне, — это уже после Октябрьского переворота было, — взяла меня в школу сторожихой наша сельская учительница, очень хорошая, добрая женщина… вскорости я узнала, что она старая большевичка была… век буду ее помнить… она как мать родная ко мне отнеслась! Она меня читать-писать, арифметике научила, разные книжки давала мне для чтения — по истории, по географии, а также повести всякие, стихи… Все мне было до того интересно, до того радостно, что я будто после гнилой воды светлую, ключевую водицу пила!.. В работе я старалась, да и она вдруг такой легкой для меня стала…

— Это потому, что душа ваша начала расцветать, — поддержал Никишев.

— Да, да. Я так это и понимала! — оживилась Шура. — Потом нашу учительницу отозвали в город, по народному образованию работать. Я было в слезы, а она меня успокаивать: «Что ты, Шура! Теперь ты уж на дорогу вышла, понимаешь, что к чему, грамотная. Только не останавливайся на том, что узнала, дальше стремись… Ну… и я…»

Шура тихонько засмеялась.

— Конечно, я старалась, да и грамота мне впрок пошла. Позвали меня работать в комитет бедноты, потом в ТОЗе я полеводом-счетчиком работала. А когда трактор в нашем районе появился, сразу мне захотелось править этой машиной, так захотелось, что я только о том и думала!.. Подучили меня, — и не так уж трудно мне это казалось! — и стала я, как обо мне потом даже в газете написали, первой женщиной в нашем районе, которая трактор начала водить… Потом (Шура запнулась на миг, опустила голову)… случилась у меня ошибка в жизни… человек тот оказался до того плохим, что мне даже тошно было жить в родном моем селе. Тут как раз из соседнего района — то есть из здешнего, теперь моего района — приехал один товарищ техническую силу приглашать… и я поехала, стала здесь трактор водить… А на житье определилась сюда, потом в колхоз вступила…

— Словом, ваша рабочая биография, Александра Трофимовна, типична для передовой русской женщины, — заключил Никишев и ласково пожал ее руку.

— Согласен с этим вполне, — добавил Баратов, — но мы отдалились от главной темы разговора: насчет ваших, Александра Трофимовна, взаимоотношений со Шмалевым. Разрешите воссоединить ранее рассказанное вами с тем, о чем вы нам поведали потом. Вот вы сказали, что вы привыкли судить по вашей прошлой батрацкой жизни — о чем же судить?

— А все о том же, что со всеми батраками бывало, — пояснила Шура. — Я никогда не забуду, как мне бывало тяжко и больно. Значит, другому ведь так же тяжко жилось… Верно? Вот и думаешь: ах, да ведь таким же, как я, батраком был, скажем, тот же Борис Шмалев, такого же горя вдосталь хлебнул. Не знаю, у какого хозяина он бедовал — ему, видно, горько рассказывать, а я не заставляю — зачем же его принуждать?