Одиноких и плачущих.
Но
Для бродяги, глупца и поэта,
У которых мозги набекрень,
Одиночество – чушь, дребедень,
Трын-трава.
Им участье смешно,
Им не надо привета-ответа.
Вот окончился каторжный день,
Полный муки и разного вздора.
Не оставив и воспоминаний
По себе.
Серебристые лани,
Запряженные в лунные сани,
Под окном.
Только где же окно?
Где окно и оконная штора?
Где же дверь?
Так темно и черно,
Так черно, что не видно ни зги.
– Зазвени, зга! Сиянье зажги!
Озари эту темь-черноту,
Искрометно звеня на лету,
Молньеносно метнись в высоту
И обрушься пожаром на дом,
Огнедышащим дымным столбом,
Красным ужасом, черным стыдом
Справедливейшего приговора!
…Так погибли когда-то Содом
И Гоморра.
«Скользит слеза из-под усталых век…»
Скользит слеза из-под усталых век,
Звенят монеты на церковном блюде…
О чем бы ни молился человек,
Он непременно молится о чуде:
Чтоб дважды два вдруг оказалось пять,
И розами вдруг расцвела солома,
И чтоб к себе домой прийти опять,
Хотя и нет ни у себя, ни дома.
Чтоб из-под холмика с могильною травой
Ты вышел вдруг веселый и живой.
«Верной дружбе глубокий поклон…»
Георгию Адамовичу
Верной дружбе глубокий поклон.
Ожиданье. Вокзал. Тулон.
Вот мы встретились. – Здравствуйте.
Здрасте! —
Эта встреча похожа на счастье,
На левкои в чужом окне,
На звезду, утонувшую в море,
На звезду на песчаном дне.
– Но постойте. А как же горе?
Как же горе, что дома ждет?
Как беда, что в неравном споре
Победит и с ума сведет?
Это пауза, это антракт,
Оттого-то и бьется так,
Всем надеждам несбывшимся в такт,
Неразумное сердце мое.
Полуявь. Полузабытье…
Как вы молоды! Может ли быть,
Чтобы старость играла в прятки,
Налагала любовно заплатки
На тоски и усталости складки,
На бессонных ночей отпечатки,
Будто не было их?
Не видны.
И не видно совсем седины
В шелковисто-прямых волосах.
Удивленье похоже на страх.
Как же так? Через столько лет…
Значит, правда – времени нет,
И уводит девический след
Башмачков остроносых назад,
Прямо в прошлое,
В Летний сад:
По аллее мы с вами идем,
По аллее Летнего сада.
Ничего мне другого не надо:
Дом Искусств. Литераторов Дом.
Девятнадцать жасминовых лет,
Гордость студии Гумилева
Николая Степановича…
– Но постойте, постойте. Нет!
Это кажется так, сгоряча.
Это выдумка. Это бред.
Мы не в Летнем саду. Мы в Тулоне,
Мы стоим на тютчевском склоне,
Мы на тютчевской очереди
Роковой – никого впереди.
Осторожно из-за угла
Наплывает лунная мгла.
Ничего уже не случится.
Жизнь прошла.
Безвозвратно прошла.
Жизнь прошла.
А молодость длится.
Ваша молодость.
И моя.
Разностопные ямбы
Ренэ Герра
Лазурный берег, берег Ниццы.
Чужая жизнь. Чужие лица.
Я сплю.
Мне это только снится.
До смерти так недалеко —
Рукой
Подать.
Я погружаюсь глубоко —
С какой сознательной тоской —
В чудовищную благодать
Дурного сна.
Его бессмысленность ясна:
На койке городской больницы
Страдания апофеоз
И унижения.
Но розы, розы, сколько роз,
И яркий голос соловья
Для вдохновения
Во сне.
Я сплю – все это снится мне —
Все это только скверный сон,
Я сознаю, что я – не я,
Я даже не «она», а «он» —
И до чего мой сон нелеп!
О, лучше б я оглох, ослеп —
Я – нищий русский эмигрант!
Из памяти всплывает Дант:
«Круты ступени, горек хлеб
Изгнания…»
Так! Правильно!
Но о моей беде,
О пытке на больничной койке
Дант не упомянул нигде:
Такого наказания
Нет даже в дантовском Аду.
…Звезда поет. Звезда зовет звезду.
«Вот счастие мое на тройке…»
Ни тройки, ни кабацкой стойки,
Ни прочей соловьиной лжи.
Ты пригвожден к больничной койке,
Так и лежи!..
А рядом енчит старичок.
В загробность роковой скачок
Ему дается тяжело.
Ничто ему не помогло,
Проиграна его игра,
И он уже идет ко дну,
Крестом и розою увенчан.
И значит, стало на одну
Жизнь опозоренную меньше.
Пора о ней забыть! Пора!
Как далеко до завтра… До утра…
Таинственно белеют койки,
Как будто окна на Неву.
Мне странно, что такой я стойкий,
И странно мне,
Что я еще живу
И что не я, а старичок
В бессмертье совершил скачок
В нелепом сне.
«Я не могу простить себе…»
Я не могу простить себе, —
Хотя другим я все простила, —
Что в гибельной твоей судьбе
Я ничего не изменила,
Ничем тебе не помогла,
От смерти не уберегла.
Все, что твоя душа просила,
Все то, что здесь она любила…
Я не сумела. Не смогла.
Как мало на земле тепла,
Как много холода – и зла!
Мне умирать как будто рано,
Хотя и жить не для чего.
Не для чего. Не для кого.
Вокруг – безбрежность океана
Отчаяния моего —
Отчаяния торжество.
И слезы – не вода и соль,
А вдовьи слезы – кровь и боль.
Мне очень страшно быть одной,
Еще страшнее – быть с другими —
В круговращеньи чепухи —
Страшнее. И невыносимей.
В прозрачной тишине ночной
Звенят чуть слышно те стихи,
Что ты пред смертью диктовал.
Отчаянья девятый вал.
Тьма.
И в беспамятство провал —
До завтрашнего дня.
«Последнее траурное новоселье…»
Последнее траурное новоселье.
Мне хочется музыки, света, тепла
И чтоб отражали кругом зеркала
Чужое веселье.
И в вазе хрустальной надежда цвела
Бессмертною розой, как прежде.
Смешно о веселье.
Грешно о надежде.
В холодной, пустой, богадельческой келье
Сварливая старческая тишина.
И нет ни покоя, ни сна,
И тянет тоскою из щелей окна,
Из сада, где дождь и промозглая слякоть.
– Не надо, не надо!
Прошу вас не плакать.
«Все было, было, бы…»
Мы играем не для денег,
А чтоб время провести.
Все было, было, бы…
Лото под лампой,
Старушки-богаделки, старцы-богадельцы —
От жизни старостью, как театральной
рампой.
Вечернее лото – приятнейшее дельце,
Пред тем как спать идти, с восьми до десяти.
Ведь «не для денег, а чтоб время провести»,
Как черти в дурачки у Пушкина играли.
Тэ-лэ трещит в почти безлюдном зале.
Я в комнате своей у лунного окна.
Дверь заперта на ключ. Одна, всегда одна
С тех пор, как умер ты, – одна на целом свете.
Пора, казалось бы, и мне ожесточиться,
Стать язво-сплетницей, подслеповатой, злой,
Лихой лотошницей, как богаделки эти.
Луна сквозь облаков полупрозрачный слой,
Как там, как над Невой, прелестно серебрится.
– Луна, далекий друг, сестра моя луна…
…Не то, что молодость спешит, летит стрелой
И падает стремглав подстреленною птицей,
А то, что молодость так бесконечно длится,
Когда давно она мне больше не нужна.
«Неправда, неправда, что прошлое мило…»
Неправда, неправда, что прошлое мило.