Двор чудес — страница 11 из 61

— Скажите, отче.

— Итак, каждый вечер, вернувшись домой, запирайтесь в кабинете и записывайте все, что видели и слышали днем. Ведь нет надобности говорить вам, то, что относится к королю, относится и к менее важным вельможам. Словом, пишите историю французского двора. Если вы будете заниматься этим несложным трудом каждый вечер, то наверняка не упустите ни одной подробности…

Монклар безмолвствовал.

— Подумайте еще, сын мой, — поспешно сказал Лойола. — Когда вы почувствуете, что принадлежите Господу — через неделю, через месяц, если хотите, — тогда и сообщите мне.

— Отче, — сказал Монклар, — когда благословите приступить?

— Сей же час, сын мой, — важно ответил Лойола. — А исповедь за всю жизнь я у вас приму, когда вам будет угодно.

— Тотчас же! — воскликнул Монклар.

— Извольте, — сказал Лойола.

Монклар преклонил колени…

* * *

Когда Монклар закончил исповедь и поднялся, лицо его было мрачнее прежнего.

— Обеты вы принесете, когда я смогу пойти в какой-нибудь храм, — сказал Лойола. — Но с этой минуты вы наш, сын мой. Я произнес над вашей главой великие и грозные слова, посвящающие вас Господу. Отныне, предав меня, вы предадите самого Бога!

Несколько минут прошло в торжественном молчанье.

Лойола как будто хотел, чтобы Монклар весь проникся теми грозными словами, что произнес сейчас монах.

Монклар же, окончательно приняв на себя свою мерзкую роль, оставался спокоен. Он думал только, что отныне могущественней самого французского короля.

Наконец Лойола заговорил:

— А теперь, сын мой, скажите, удался ли вам поход против воров.

— Нет, отче.

— Так что, бандит Лантене ускользнул от нас?

— Пока да.

— Но я не могу его упустить! — недовольно сказал Лойола.

— Потерпите, отче, — сказал Монклар. — Обещаю, что мы возьмем его.

— Хорошо, сын мой. Я верю вам и вашему слову.

— Клянусь вам, что вы будете жестоко отомщены.

Лойола кивком дал понять, что будет ждать терпеливо.

— А что Доле? — спросил он.

— Судья начал знакомиться с делом.

— Надо ускорить процесс. Прежде чем уехать из Франции, я хочу видеть, как он горит на костре.

— Увидите, отче! Не желаете ли отдать мне еще какие-нибудь распоряжения?

— Нет, сын мой. Ступайте, мне надобно отдохнуть. Ступайте. Господь одушеви и наставь вас!

* * *

Когда великий прево склонял голову под страшное благословение Игнасио Лойолы и становился членом ордена Иисуса в миру, при дворе все готовились к отъезду в Фонтенбло.

Рано утром король послал за мэтром Рабле. Кинулись за славным врачом в комнаты, отведенные ему Франциском I — и не нашли. Стало ясно: мэтр Рабле сбежал.

Король послал конников, те обшарили все окрестности Парижа — напрасно.

Мы знаем, как и почему исчез Рабле. Знаем и то, почему в его комнате не осталось ни письма, написанного королю, ни приготовленного им лекарства.

Тревога короля Франциска перешла в большую тревогу. Он мало доверял заурядным медикам, и бегство Рабле стало для него дурным знаком. Поэтому Лувр он покидал очень мрачным.

Кроме того, короля немало удивило, что Алэ Ле Маю не явился за обещанной тысячей экю. Но удивление не перешло в тревогу за человека, который отыскал ему Жилет.

Так никто и не подумал о том, что же случилось с Алэ Ле Маю. Только несколько дней спустя хозяйка квартиры нашла его труп.

Узнав о смерти брата, господин Жиль Ле Маю воскликнул:

— Одним шаромыжником меньше — не пришлось и веревку тратить!

Около двух король велел отправляться. Большой королевский двор насчитывал три десятка карет, в которых разместились женщины: принцессы и фрейлины. Повозок со слугами и вещами было более ста. Придворные вельможи должны были ехать верхом. Эскортом служил кавалерийский полк.

Роскошная кавалькада промчалась по Парижу при восхищенных приветствиях народа. Люди стояли плотными шеренгами и кричали, что было мочи:

— Да здравствует король!

Франциск I скакал на коне, окруженный свитой, и не обращал никакого внимания на этот восторг. Только завидев среди исступленной толпы хорошенькую девушку, он удостаивал ее улыбки.

Наконец кавалькада выехала из Парижа и во весь опор помчалась в королевскую резиденцию Фонтенбло.

VII. Завещание Этьена Доле

День суда над Этьеном Доле приближался. Несколько раз к нему приходил судья и долго допрашивал. Обвинение предъявлялось по двум весьма конкретным пунктам. Во-первых, Этьен Доле обвинялся в утверждении, что после смерти человек перестает существовать. Во-вторых, его обвиняли в напечатании бесовских книг, а главное — венец нечестия! — Библии на народном языке.

Дело в том, что Библия, напечатанная на латыни, была священной книгой, но та же самая книга, переведенная на французский язык, становилась душепагубной.

На первый пункт Доле отвечал:

— Я не утверждал, что человек после смерти перестает существовать, а переводил Платона, который это утверждает. Многие отцы церкви переводили Платона, и я вслед за ними, только я не считал себя вправе его резать.

Второй же пункт Доле просто отрицал.

Он получил от короля привилегию типографа. Он знал, к чему обязывает эта привилегия.

Правдой было то, что Доле скорей отказался бы от привилегии, чем пошел бы на обман.

А книги, найденные у него, были подброшены братьями Тибо и Любеном.

Мы не будем утомлять читателя многочисленными допросами, которые несчастному пришлось вытерпеть. Скажем только, что судья не раз вставал в тупик перед ясными, простыми и четкими ответами обвиняемого.

Наконец, Доле узнал, что его будут судить как вероотступника, еретика и схизматика, уличенного в общении со многими демонами.

Когда Жиль Ле Маю зачитал Этьену Доле постановление, предававшее его суду по всем этим ужасным обвинениям, тот воскликнул:

— Я погиб!

Со времени неудавшегося бегства он оставался всегда в одном застенке. Сколько бы стражей ни окружало мэтра Ле Маю, он все боялся, что если заключенного будут перевозить, он решится еще на одну отчаянную попытку.

И его оставили на прежнем месте.

Только стражников, постоянно дежуривших у дверей камеры, поставили вчетверо больше. Кроме того, в самой камере день и ночь сидели три вооруженных солдата, зорко следивших за каждым движением узника, готовых в любой миг скрутить его.

Для сна у него была соломенная подстилка. Для питья — очень немного воды. Что же до еды, Ле Маю оказал большое великодушие: у заключенного каждый день был хлеб, а через день — овощная похлебка.

Справедливость требует сказать, что хлеб был черный, а в похлебке — много горячей воды и совсем немного овощей, так что от этой еды он как раз мог не умереть с голоду.

Зато по специальному распоряжению Лойолы узнику дозволялось писать. Надеялись, что из-под его пера вырвется признание — какое-нибудь словечко, которое можно будет должным образом подать, пояснить и представить прямо продиктованным бесом.

Не то чтобы в исходе процесса были сомнения — Доле приговорили заранее. Но все-таки на суде лучше было соблюсти приличия.

Мы войдем в камеру Доле вместе с господином Жилем Ле Маю — комендантом Консьержери. Он зашел спросить, нет ли у обвиняемого каких-либо жалоб.

— Нет, никаких, — ответил Доле.

— И то сказать, — ответил ему Ле Маю, перерезав широкой улыбкой свое красное лицо, — все у вас есть: хлеб, вода, солома — обильная, вкусная и здоровая пища, приличное ложе, так чего же еще? Но мне все-таки было бы приятно от вас самих услышать, что вы ни на что не жалуетесь.

— Ни на что! — еще раз сказал Доле.

— Еще замечу вам, — продолжал Ле Маю, — что я приказал принести к вам в камеру стол, чернильный прибор, бумагу, так что вы можете писать, если вам угодно…

— Благодарю вас. Когда я предстану перед судом?

— Судья назначил на вторник.

— Благодарю, — опять сказал Доле.

Была суббота.

— Могу ли я сообщить семье, что в этот день меня будут судить? — спросил Доле.

— Так пишите, пишите! — настойчиво ответил Ле Маю.

Доле кивком дал знать, что подумает.

Как все заключенные, не имеющие связи с внешним миром, заживо погребенные в склепах, куда не проникают звуки жизни, он думал, что забыт всем миром, кроме родных.

На самом деле в Париже только и говорили, что о грядущем суде. Знали, что судить будут большого ученого.

Но Доле понятия не имел о шуме, поднявшемся вокруг его имени. Он с тоской думал, как подать о себе весточку семье.

Ле Маю без труда мог бы утешить его хотя бы в этом. Но Ле Маю был настоящим тюремщиком; он счел бы, что нарушил долг, если бы дал заключенному хотя бы самое слабое, смешанное с печалью утешение. Да и пришел-то он больше для того, чтобы нагулять себе аппетит: уже подходил час обеда.

Мы видели, каким весельчаком был наш консьерж Консьержери. Он любил от души посмеяться и полагал, что, насмеявшись, лучше обедаешь. Так оно и есть.

А ничто не веселило Жиля Ле Маю больше, чем побледневшее вытянувшееся лицо несчастного, которому приносили дурную весть. И он, заранее прыская и еле сдерживаясь, чтобы уже не расхохотаться, сказал узнику:

— Только поскорей пишите, сударь, если вам есть о чем писать. Сдается мне, через недельку вы пера в руках уже не удержите.

— Отчего же? — спокойно спросил Доле.

— Как «отчего»? Разве ж на том свете можно писать?

И вообразив себе покойника с пером в руках, тюремщик нашел это до того смешным, что уже не смог удержаться.

Он хохотал, а Доле серьезно глядел на него.

— Простите меня! — выговорил Маю, утирая слезы с глаз. — Ой, право, не могу!

— Так вы полагаете, — спокойно спросил Доле, — что меня приговорят к смерти?

Ле Маю вылупил глаза и чуть было не расхохотался снова.

— Да вы с Луны, что ли, свалились? — сказал он. — Еще бы не приговорили! Я своими глазами видел приказ присяжному парижскому палачу заготовить хороший столб с двумя добрыми веревками, сухого хвороста, факелы — все, что положено. Вы уж не бойтесь, обслужат вас как важную персону!