Двор и царствование Павла I. Портреты, воспоминания — страница 42 из 69

Час спустя по выходе из коляски, я отправил пакет к председателю с записочкой, в которой было сказано, что так как суд постановил решение без меня, то я считаю себя в праве разъяснить дело без него и что, в виду равнодушного отношения суда к истинному смыслу своей задачи, я предпочитаю передать мое особое мнение, являющееся окончательным, непосредственно в руки его председателя. Двор тогда находился в Царском Селе. Ее Императорское Величество встретила меня с той снисходительной добротой, которую сила так охотно оказывает разоблаченной посредственности; Зубов — с зубоскальством, говорящим много, но не объясняющим ничего; его приближенные — с видом укоризны и недовольства, остальные же царедворцы — как люди довольные тем, что совершена непоправимая ошибка. Но приближался момент катастрофы. На другой день, утром, императрица принимала в аудиенции некоторых лиц, прибывших из С.-Петербурга. Не будучи любопытен в мелочах, я лишь впоследствии узнал подробности. Когда мы собрались к обеду, я видел на лицах графини Браницкой и графа Самойлова выражение торжества и радости, которое меня удивило.

Императрица появилась со всеми признаками плохо подавленного гнева, с красным лицом и хриплым голосом и села за стол, не сказав ни слова лицам, мимо которых она проходила. По праву моей должности. Я сидел напротив нее и заметил, что она нарочно старалась не глядеть на меня. Я хотел выяснить это обстоятельство и по старой привычке начал разговор, но она промолчала и лишь покраснела. Я стал догадываться о причинах такого поведения, когда ко мне подошел курьер и сказал мне на ухо, что, по окончании обеда, меня ждет в своих покоях фельдмаршал граф Салтыков. Я полагал, что он, как всегда, после Совета вернулся к себе на дачу, и это отклонение от его привычек и приглашение от такого высокопоставленного лица, у которого я вообще не бывал и который, под предлогом, что я отвлек от него графа Зубова, делал вид, что меня ненавидит, — предвещали мне нечто необыкновенное и недоброе. Как только императрица удалилась во внутренние покои, я отправился к фельдмаршалу и застал его в крайнем смущении, вероятно, по причине моей репутации, — как человека очень откровенного.

Он стал извиняться в причиняемом мне беспокойстве, сделал вид, что прочитывает важные письма, которых он в действительности вовсе не читал, поднимал от времени до времени, как это было его привычкой, нижнюю часть своего костюма, постоянно сползавшую, и, наконец, собрав достаточную долю самоуверенности и присутствия духа, сказал мне своим обычным лукавым голосом:

— На меня нашей августейшей государыней возложено относительно вас, дорогой граф. Ужасное поручение!

— И какое именно, Ваше Сиятельство? — спросил я его.

Новые извинения с его стороны, затем уверения в его уважении и дружбе ко мне и выражения искреннего соболезнования по поводу обычной неосторожности молодых людей, губящих себя преувеличением добродетельных чувств, — наконец, все возможное, чтобы привести в отчаяние человека, желающего поскорее узнать свою участь.

— Будьте так любезны, Ваше Сиятельство, объяснить мне подробнее, в чем заключается мое несчастие!

— Итак, знайте, если вы желаете поскорее узнать вашу судьбу! Знайте, что Ее Императорское Величество поручила мне сказать вам, что, будучи даже членом Конвента в Париже или в Варшаве, вы не осмелились бы представить такую назойливую записку, как та, которую вы послали третейскому суду, но что она сумеет вас поставить в должные рамки уважения и долга.

— И это все, Ваше Сиятельство?

— Увы, дорогой граф, это мне, ввиду моей симпатии к вам, уже кажется слишком много!

— Позвольте, Ваше Сиятельство, поблагодарить вас за ту деликатность и вежливость, которые вы соблаговолили вложить в исполнение данного вам поручения! — И я хотел откланяться.

— Оставайтесь, мне приказано также передать ответ, который вам угодно будет.

— У меня на это лишь один ответ, но я думаю, что он теперь неуместен.

— Ничего, вы можете мне довериться.

— Так будьте же столь добры, Ваше Сиятельство, передать императрице, что мое непоколебимое почтение и безграничное поклонение Ее Величеству заставляют меня думать, что она не дала себе труда прочесть мою записку.

— Но, граф, как же так? — воскликнул фельдмаршал.

— Я не могу вам ответить ничего другого, — прибавил я и, пользуясь удивлением старого царедворца, быстро вышел.

Пока посылали за моей каретой, одно преданное мне лицо рассказало мне, что Ржевский в сопровождении Самойлова еще до начала Совета бросились императрице в ноги, прося простить их за их дерзостное обвинение человека, осыпанного ее милостями, в непочтении к ее священной личности, в непослушании высшим законам и т. д. и т. д. По дороге в Петербург я составил черновое письмо, которое я решил написать императрице. Я переписал его дома и отправил его в Царское Село с таким расчетом, чтобы императрица получила его на следующий день при вставании. Это письмо состояло из восьми страниц большого формата и было разделено на две части: 1) мое мнение по делу Любомирского, 2) мое мнение о поведении императрицы во все время ведения процесса. Это письмо было писано чистосердечно, с полным доверием, и содержало такие истины и рассуждения, какие можно позволить себе только с лицами, обладающими высшим рассудком. Я доказывал ей, что она одна обесславляет память покойного князя, выставляя свои сомнения на счет его, что общество относится к нему справедливее, и это ей, не менее чем мне, известно, что князь Потемкин, будучи всегда обременен государственными делами, запускал те дела, которые касались лично его, в том числе и настоящее дело.

Когда я отправил это письмо, я поехал к себе на дачу, чтобы повидаться с женою и друзьями, которых мне в то время редко пришлось видеть, но ничего не сказал им о происшествии. Я полагал, что мое письмо только что получено императрицей, как вдруг ко мне явился курьер фельдмаршал, с просьбою быть на следующий день, в семь часов утра, в его доме у Петергофских ворот. Это было предвкушение моей победы. Столь быстрый ответ и поручение, данное старику министру, которого берегли от всяких утомлений, сделать восемь миль для того, чтобы переговорить со мною, — доказывало, что со мною обращались как с личностью, заслуживающею внимание и пребывающею в милости. Действительно, когда двери фельдмаршала раскрылись передо мною, я заметил в его словах досаду, которую он старался скрыть, но которая говорила мне больше, чем его слова. Он передал мне ответ, написанный императрицей собственноручно на четырех страницах большого формата. Она входила во все подробности дела, останавливаясь также на впечатлении, которое оно могло произвести, и удостаивала меня даже объяснений в свое оправдание, что заканчивалось следующими знаменитыми словами: «Возможно, что с точки зрения законодательства ваши мысли лучше моих, но мои мысли — закон, и ваши должны им подчиниться; я, впрочем, требую, чтобы вы ими пожертвовали в знак вашей привязанности ко мне, на которую я рассчитываю». Я хотел положить в карман это драгоценное доказательство одобрения и уважения, но фельдмаршал объявил мне, что ему приказано отобрать это письмо и отнести его обратно и что все, что он может мне разрешить, — это прочесть его еще раз, что я и сделал. Я собирался ответить на письмо, но Салтыков сказал, что императрица мне это запрещает и что этим дело для меня вообще кончено. И, действительно, она отняла у суда совести это дело и предоставила себе самой решение.

Вечером я опять явился ко Двору. Ее Величество обошлась со мною, как с лицом, с которым у нее есть секреты, а придворные старались у меня заискивать. Скоро после того я уехал к своему посольскому месту в Неаполь. Но несмотря на мое отсутствие, а затем мое заключение, императрица никогда не произнесла решения по этому делу. При воцарении же Павла I, на письменном столе покойной императрицы нашли мою записку в два столбца, которая чуть было не стоила мне дорого. Император ее прочел и написал внизу под моею подписью: «Быть по сему!» Эти три слова превратили мою записку в императорский указ, послужили руководством для Сената и заставили, наконец, наследников князя Потемкина уступить князю Любомирскому.

XIII. В Берлине (1794 г.)

Я выехал из России, огорченный проектом предстоящего окончательного раздела Польши. Никогда ничего не казалось мне более безнравственным и неполитичным. Но я знал тайные причины этого решения. Екатерина II несколько раз заявляла, что она никому ничего не выделит из государственных имуществ. Между тем князю Зубову, фавориту, и Маркову, исполняющему обязанности министра, надо было сколотить себе состояние, окончательный же раздел соседнего королевства устранял препятствия, и, как всегда бывает в подобных случаях, когда предстоит деление пирога, их враги тоже изъявили молча свое согласие на столь открытое попирание славы их государыни. Но в разговоре, который у меня был с императрицей незадолго до моего отъезда, я заметил, что у нее как будто заранее явилось нечто вроде угрызения совести по поводу несправедливости, предупредить которую у нее не хватило силы; и что она была бы рада тому кто почувствовал бы в себе достаточно ловкости и смелости, чтобы избавить ее от решения против ее собственной воли и против воли ее министров. Берлин в то время был центром переговоров по делам Польши, где тогда происходила война, а также по делам Франции, с которой некоторые Дворы уже замышляли войти в сношение; поэтому казалось весьма естественным, что новичок в моем возрасте, назначенный в малозначительное посольство, остановился здесь, чтобы изучить общую политику и дела того времени. Хаос, в который я был тотчас же посвящен и который я постараюсь изложить в нескольких словах, скоро предоставил мне возможность достичь этой цели; чтобы дать некоторое понятие об этом, достаточно будет объяснить, как тогда велись дела между Пруссией и Россией.

В Берлине обязанности полномочного посланника России исполнял престарелый граф Нессельроде, назначенный туда, как бывший участник интимного кружка Фридриха Великого, и основательно знавший всех старых министров, переживших его, а также все уловки прусской политики. Тогда еще не заметили, что способ ведения политики изменился и что в Европе уже не интересовались кабинетными принципами, основанными на интересах государства, а руководствовались личными интересами министров, что то, что раньше могло стоить головы министру, теперь еле навлекало на него выговор. Так как Нессельроде не имел успеха, то к нему прикомандировали Алопеуса